Неизвестный Бунин - Юрий Владимирович Мальцев
В старости он выработал себе нечто вроде собственной религии, в которой Богом было человеческое «Я», вернее, то, что в нем проявляется, то есть некая высшая мыслящая субстанция, странным образом обнаруживающаяся в каждом из нас. «…Чувство какой-то "бесконечности", с которой жил всю жизнь… чувство того, что я весь век называл Богом и своим "я", в котором несомненно Он – кто же иной, что же иное – то, живущее, само себя сознающее…»74. (Эта убежденность в трансцендентности и даже безличности нашего «я» одна из причин отказа Бунина от «реалистического» психологизма.) И одновременно с этим крепло в нем сознание, что жизнь бесконечно страшна, и это делало приближение к смерти кошмарным.
Путанице в оценке религиозности и православности Бунина способствовала и та противоречивость, которая царила в представлениях самого Бунина о христианстве. Христианство рисовалось ему то исполненным пантеистической «радости бытия», «братской близости ко всему живому», «участия в красоте и гармонии светозарного космоса» (он даже доходит до утверждения, что «египетский пантеизм столь близок пантеизму христианства», Пг. IV. 152), то полным презрения к жизни, «отвращения от нее, от ее жестокости, грубости, животности»75. Особенно мрачным представляется писателю именно русский, православный вариант христианства. «Говорят о нашей светлой радостной религии… ложь, ничто так не темно, страшно, жестоко, как наша религия, – вспоминает его слова Г. Кузнецова, – вспомните эти черные образа, страшные руки, ноги… А стояние по восемь часов, а ночные службы… Нет, не говорите мне о "светлой" милосердной нашей религии…»76.
Он то питает отвращение к прошлому православия и его истокам, к «христианам варварски-пышной, содомски-развратной и люто-жестокой в убийствах и вероломстве Византии» (Пг. IV. 121), к прошлому христианства вообще, к кровавым крестовым походам, радуется тому, что «над великими поповскими распрями восторжествовала грозная простота и дикая мощь Ислама» (Пг. IV. 154), увлекается буддизмом и исламом и утверждает, что «Востоку принадлежит будущее» (Пг. IV. 127), уходя от христианства в глубь времен к «зодиакальному свету первобытной веры» (Пг. IV. 163), то, напротив, с умилением любуется всей церковной православностью (и старательно изгоняет из поздних изданий все вышеприводившиеся фразы)77.
Как бы то ни было, ему всегда было чуждо характерное для христианской мысли положение о пропасти, разделяющей человека и природу. Поэтому и не принимал он вытекающие из этого философско-эстетические построения Вл. Соловьева об изначальном безобразии неодухотворенной природы, о безобразии малосодержательных форм слепого животного и растительного мира, и о воплощении идеального начала красоты лишь в высших органичных формах, то есть в человеке78. Для Бунина верно скорее противоположное: красота естественной и первозданной природы и уродство отпавшего от нее и деградировавшего (выродившегося) человека. Как чужда, впрочем, ему и установка гегельянцев (долго господствовавшая в русской культуре), по мнению которых красота – лишь призрак и иллюзия полноты; для развитого сознания нет прекрасного, а есть лишь истинное. А отсюда – всего один шаг до утилитаризма шестидесятников.
Переход от детства к отрочеству и юности Бунин воспринимает как переход от райского (первобытного) состояния к тяготам, беспокойству и разочарованиям взрослой жизни. Завершилось детство приобщением к миру книг. Когда Бунину было семь лет, в имении их появился странный человек – гувернер Н. О. Ромашков, сын богатого помещика, человек начитанный и знавший несколько языков, недурно игравший на скрипке и рисовавший акварелью. Он никак не мог найти своего места в жизни и жил неприкаянным одиноким скитальцем. Это был первый встреченный Буниным в жизни образчик той загадочной русской души, исследованию которой Бунин впоследствии посвятит столько усилий, это был человек «не просто несчастный, а создавший свое несчастье своей собственной волей и переносивший его даже как бы с наслаждением»79.
Н. О. Ромашков (увы, исчезшая из современного жизненного уклада фигура домашнего учителя) сыграл в жизни мальчика Бунина огромную роль, помог выявлению и развитию способностей подростка как впрочем и вся усадебная жизнь и уклад. С последним русским дворянским писателем Буниным ушло и последнее «детство» из нашей литературы. Бунин последним воспел его; и картины детства такой яркости, красоты и поэтичности мы находим до него лишь у Аксакова и Толстого…
Ромашков выучил мальчика читать (по «Одиссее» и «Дон Кихоту»), научил его рисовать и дал почувствовать «истинно-божественный смысл и значение земных и небесных красок»80. Ромашков был также прекрасным рассказчиком. «Вероятно, его увлекательные рассказы в зимние вечера, когда метели буквально до верхушек заносили вишенник нашего сада на горе, и то, что первыми моими книгами для чтения были "Английские поэты" (изд. Гербеля) и "Одиссея" Гомера, пробудили во мне страсть к стихотворству, плодом чего явилось несколько младенческих виршей…» – вспоминал Бунин81.
Рассказывал Ромашков воспитаннику, не считаясь с его возрастом, и всё пережитое и выстраданное им в жизни, невольно предвосхитив тот метод воспитания, который пробивает себе дорогу только сегодня и который столь великолепно описан Томасом Манном в «Докторе Фаустусе»: «Самый активный, самый горделивый и наиболее действенный способ познания – предвосхищение знания, рвущееся вперед через зияющие пустоты незнания <…>, юношество бесспорно предпочитает такой способ усвоения, пустоты же с течением времени сами собой заполняются»82.
Предпочитал его и Бунин, который, как мы уже видели, вообще верил лишь в интуитивное (а не логическое) постижение с опорой на прапамять. Он всю жизнь не переставал удивляться тому, что у юноши Лермонтова мы находим такое поразительное знание жизни и людей, какое он никак не мог бы приобрести за свою краткую жизнь рациональным путем и опытом83.
Чтобы расширить кругозор мальчика, Ромашков читал с ним журнал «Всемирный путешественник» и том «Земля и люди». Разглядывая картинки тропических стран с кокосовыми лесами, с узкими пирогами, нагими людьми с дротиками и луками, Бунин «вспомнил» (прапамять) эти страны и даже пережил «настоящую тоску по родине», по утерянному раю, так же как читая рыцарские романы, «вспомнил» этот рыцарский мир. «Я посетил на своем веку много самых славных замков Европы, – скажет он впоследствии, – и, бродя по ним, не раз дивился: как мог я, будучи ребенком <…>, глядя на книжные картинки и слушая полоумного скитальца, курившего махорку, так верно чувствовать древнюю жизнь этих замков и так точно рисовать себе их?»84
Что же касается первых сильных художественных впечатлений, то это было чтение Пушкина и Гоголя. Стихи Пушкина «на весь век вошли во всё мое существо, стали одной из высших радостей, пережитых мной на земле»85. В Гоголе же. («Страшная месть») его «самый ритм взволновал необыкновенно»