Олег Басилашвили - Неужели это я?! Господи...
Нет-нет!! Мои мама и папа не такие!! Я твердо знал это. И бабушка не такая.
А эти грязные, вонючие и страшные рассказы – ложь и неправда! Ложь и неправда!
Ужас перед надвигающейся правдой жизни вселяли и какие-то военные картинки типа лубочных. На картинках – танки, красноармейцы, оторванные руки, кровь, кровь… В газете фото: на койке красноармеец; в предплечье у него застряла большая невзорвавшаяся мина.
Тбилисские госпитали. Сквозь решетки палисадника раненые в грязном белье, серые как мыши, протягивали куски сахара, хлеб, еще что-то, завернутое в обрывки мятых газет… Меняли на спирт, торговали. Сахар бывал обсосанный, пористый, как мартовский лед…
Мама иногда сочиняла детские книжки-копейки: «Отряд 25 ребят», еще что-то в этом роде. Там были такие строчки:
Сдавайте разное тряпье —бумагу, рвань, чулки, старье…
Книжки издавались, иллюстрированные папиной сестрой Ирой. Так подрабатывали…
Память сохранила от тех лет постоянное чувство голода, осознание нищеты. Письма с фронта от папы и Жоры приходили редко. И что-то непонятное и страшное надвигалось – немцы наступали.
Соседка кричала: «Это Гиви (ее муж) заставил меня в партию вступить!» Кричала, чтоб слышал весь двор: «И этих (она показывала на большие портреты Берии и Сталина) он меня заставил повесить!»
Немцы были уже на Эльбрусе, заняли все горные перевалы. И многие здесь, в Тбилиси, с затаенной радостью ждали их прихода.
Не будет тогда, мечтали они вслух, этих «русских хохлов»! Можно будет торговать и ремеслом заниматься. Не будет энкавэдэшников, партийцев. Вернут поместья…
Опять будут князья – кутить.Кинто – работать.Ишаки – возить.А мы будем – вино пить!!
Итак, мы перебрались в университетский сад. Там все было и так же, и иначе.
Университет стоял на высоком холме. Под холмом шумела, бурлила быстрая, с каменистым дном речка Вэре.
Крутые склоны холма, от Вэре вверх, заросли деревьями, кустарником – образовался целый лес, настоящие джунгли, которые, добравшись до вершины холма-горы, переходили в университетский сад с туями, дорожками, обсаженными с двух сторон стрижеными кустами какого-то южного вечнозеленого растения, испускающими терпкий эфирный аромат.
По-моему, в саду тогда росли и маслины, или оливы, – деревья с длинными серебристо-зелеными листьями, с плодами, которые назывались «пшаты».
Я взбирался на дерево и ел, обсасывая с косточки терпкую, вяжущую мякоть, во рту скрипело, но притуплялся голод, который терзал меня почти постоянно, хотя бабушка и мама, конечно, отдавали мне все самое лучшее.
Поселились мы в маленьком домике, половина которого висела над обрывом, поддерживаемая столбами, а другая половина стояла на земле. Здесь мы и поселились. Вдоль всего домика шла терраса, куда выходили четыре двери – первая вела в комнату двух братьев-грузин. Придя с работы, они снимали обувь и сидели на террасе, задрав натруженные ноги на перила, пошевеливая иногда пальцами.
Вторая дверь была в комнату, где жила хорошенькая молодая женщина, блондинка; ярко накрашенный рот, маникюр…
Братья оказывали ей внимание, однажды зазвали к себе в гости. После этого появился большой лист фанеры, перегородивший террасу и делавший невидимыми дверь и окна братьев со стороны блондинки. Она, видимо, дала им «отлуп». Братья были ошарашены до крайности. Но потом сказали: «Очень харашо. Вонять не будет».
Дальше была наша дверь, рядом с дверью – окно в нашу комнату с полукруглым отверстием для выдачи денег. В комнате был шкаф, стол, две кровати и большой несгораемый шкаф. Бывшая касса.
В комнате, висящей над обрывом, мальчик Алик с сестрой, мои сверстники, с бабушкой. Алик был не по годам развит и мучился только одной темой – происхождением человека. Причем его интересовало не происхождение человека от обезьяны, а происхождение детей, как это все получается. Он первый сообщил мне, что процесс сближения мужчины и женщины очень приятен.
Я с ужасом отверг эту гипотезу. Тогда он предложил мне самому попробовать и сказал, что приведет ко мне в траншею-щель, которых было полно в саду, свою сестру.
Я не пришел на это «свидание».
После он обозвал меня дураком и, прищелкивая языком, почмокивая, говорил, как «сладко ему было» с сестрой. Что-то он врал, наверное, а может, и нет…
А потом, когда все открылось для взрослых, – свалил все на меня.
Но ему, к счастью, не поверила его бабушка. Мои мама и бабушка просто не говорили со мной об этом никогда. И у меня с плеч как гора свалилась.
Тогда мне было девять лет.
С нашей горы открывался вид на другие холмы-горы.
Внизу, на другом берегу Вэре, был зоопарк. Мы с бабушкой часто ходили туда, перебираясь по камням через ледяной мутный поток. Невдалеке от зоопарка, тоже на холме, стоял настоящий цирк – круглый, с колоннами…
Дальние холмы, всегда буро-рыжие от выгоревшей травы, становились выше, выше и прозрачнее, а вдали были уже отчетливо видны горы – темно-синие, грозные, с потеками ледников.
В ясные утра над черно-синей цепью этих острых гор, высоко в небе, словно розовое облако, парил прозрачный Казбек…
Итак, холм-гора с университетским садом, каменисто-глинистый спуск, заросший дикой растительностью, глубоко внизу – бурная, гремящая камнями Вэре, бурые горы, прозрачный, как луна днем, Казбек, воздух, напоенный лавром и туей, запахи земли, неба…
Вечером зажигалась у нас керосиновая лампа. Стекло тогда было на вес золота. Если оно трескалось – все очень огорчались, заклеивали трещину узкой полоской бумаги, прикручивали фитиль, чтоб поменьше был язычок пламени.
При свете этой лампы я читал книги.
О капитане Куке, его открытиях.
«Принца и нищего».
«Тома Сойера».
«Хижину дяди Тома».
Мамина подруга дала мне почитать книгу о немецком пионере Губерте, приехавшем из нацистской Германии в СССР, в Москву, – «Губерт в стране чудес». Я читал, рассматривал фотографии Москвы; читал о московских набережных, метро…
И так хотелось мне обратно, в чистый и яркий снег детства, к хорошим пионерам, чистым мальчикам в пионерских галстуках и с барабанами, в сияющие лаком бежевые вагоны метро (а я ведь еще застал время, когда на станции метро «Комсомольская» продавали бутерброды с икрой), просто в нашу квартиру, к Асе, к солдатикам, кубикам…
Там нет грязи, там не бьют за то, что ты светел волосами…
А меня часто били. Помню, лазил я по шведской стенке, стоявшей в саду. Из университета вышли студенты. С рапирами, видно, после занятий фехтованием.