Давид Карапетян - Владимир Высоцкий. Воспоминания
Я понимал, что утонченная красота Жаклин Сассар могла быть оценена по достоинству только в королевской Франции былых времен. Бурно деградирующая Франция неизбежно должна была предпочесть ей Брижит Бардо. В моей памяти Жаклин, эта родственная душа, навсегда останется прекрасным анахронизмом, реинкарнацией Марии Стюарт, по чьей-то воле заброшенной в наше провальное столетие и ставшей его заложницей. Но есть неотвратимый закон исторического возмездия и коллективной кармы. Когда-то Франция в пароксизме безумия добилась казни ни в чем не повинных Марии-Ангуанетты и ее бедолаги супруга и, не покаявшись, получила взамен Тьера и Лаваля...
Антониони мавзолею Ленина предпочел одноименный музей. На мой дежурный вопрос о впечатлениях он, не скрывая своей иронии, ответил:
— Ты знаешь, мне понравилось. Особенно «Роллс-Ройс». У Ленина губа не дура. От такого лимузина я сам бы не отказался.
На фоне царящего на фестивале поголовного конформизма Антониони, как и Сассар, резко выделялся своей принципиальностью. На просьбу знакомых мне репортеров комсомольской газетки «Молодежь Грузии» передать ее читателям привет, скрепленный автографом, он ответил вежливым отказом:
— Ну, посудите сами, как я могу приветствовать читателей газеты, о которой никогда не слыхал?! Да и читателей ее не знаю.
Узнав от Дзурлини, что мы собираемся в Дом-музей Достоевского, одуревший от интервью и пресс-конференций Антониони с радостью присоединился к нам. Там он был необычайно сосредоточен и ловил каждое слово сотрудницы музея, уточняя местоположение комнат, кухни и даже погреба. Казалось, он ждет оттуда внезапного появления тоскующего подпольного парадоксалиста. России Ленина он явно предпочитал Россию Достоевского.
Позже, когда кроме «Красной пустыни» мне удалось посмотреть «Крик» и «Приключение», причины его тяготения к Достоевскому стали ясны. Не классовые битвы волновали Антониони, а вечная распря человеческой души, которая и не думает меняться вместе с общественными формациями. Не опасности капиталистического способа производства, на что уповали наши киноидеологи, а опасности Прогресса, чреватого самоликвидацией этой души. На фоне «громокипящих» социальных фресок ангажированных итальянских режиссеров левого толка фильмы Антониони привлекали тонким психологизмом и по-чеховски сдержанной стилистикой. От обвинительного пафоса позднего Феллини его выгодно отличало то, что он, как и Чехов, ничего не обличал, а только изображал.
Так казалось мне тогда...
После долгого перерыва «Красную пустыню» недавно показали по телевидению. Я смог ее досмотреть только громадным усилием воли. Господи, какая тягомотина! Какой там, к черту, Чехов?! Мне предъявили изготовленное бездушным умельцем наглядное пособие на тему «Издержки развитого капитализма». А как смешна хваленая Моника Витти в своих жалких потугах изобразить душевную смуту «чеховской» героини, угодившей в мир чистогана. Фильм устарел безбожно! Кино... Вообще-то у меня давно уже накопилась масса вопросов к этому искусству масс. Самый главный — почему совокупный продукт фабрично-коллективного труда считается искусством? Чем больше фильмов я смотрел, чем больше ажиотажа возникало вокруг модных режиссеров, тем сильнее хотелось перейти на лексику персонажей Зощенко и Ильфа: «Нет, темная все ж таки профессия, туды ее в качель».
Впрочем...
Примерно тогда же по каналу «Культура» увидел (в который раз!) «Андрея Рублева» Тарковского. Новелла «Колокол». Каждый кадр залит здесь светом подлинного искусства. Да разве только в «Колоколе»? А ведь оба фильма были сняты примерно в одно время!
Антониони не восхищал меня и в молодости. Но признаваться в этом я не осмеливался: ведь советская кинокритика его ругала. Причем вполне обоснованно, с точки зрения сугубо искусствоведческой, вне идеологических клише. Но тогда я пребывал в счастливой уверенности: достойно восхищения все то, что критикуется здесь. Видимо, бессознательное низкопоклонство перед Западом сидело во мне в ту пору прочно...
* * *
Летом 1966 года ценой неимоверных усилий мне удалось выцарапать у ректората характеристику, необходимую для частной поездки во Францию. И хоть аттестовался я в ней весьма нелестно, ОВИР дал мне неожиданно зеленый свет. Во Францию решили добираться морем. Смущало только название судна, на котором предстояло долгожданное отплытие. Но выбирать не приходилось: именно теплоход «Надежда Крупская» совершал круиз по маршруту Ленинград — Гавр.
Первым увиденным мной европейским городом был скромняга Хельсинки — бывшая автономная столица Российской империи. Поэтому впечатление оказалось скомканным. Высоцкому повезло больше. Спустя семь лет он проникнет в Европу через Западный Берлин — эту «витрину свободного мира», как его тогда называли. Зато я реваншировался в Стокгольме и Копенгагене. Это была уже настоящая Европа с королями-королевами и распахивающими дверцы своих лимузинов таксистами. Стоянка в устье Темзы была самой недолгой, но достигнуть Лондона и не увидеть Тауэр — этого бы я себе не простил никогда. И мы направились к электричке.
В Париже я первым делом потащил Мишель к тюрьме Консьержери, а оттуда — на бывшую Гревскую площадь. К местам, где томились, ожидали смерти и погибали люди, у меня был явно патологический интерес. Хотелось хоть мысленно побывать в их шкуре. К Достоевскому я пристрастился еще в школе. Очутившись в Марселе, я, понятное дело, тут же поспешил на остров Иф, чтобы нанести визит солидарности Эдмону Дантесу и аббату Фариа. Чувствовал я себя в этом жутком узилище вполне счастливым человеком.
Вернувшись в Париж и получив благословение Мишель, я не преминул побывать и на пресловутой Плас Пигаль. Предварительно в ближайшем баре я пропустил для храбрости двойную порцию кальвадоса, усугубив его тремя бокалами бочкового бельгийского «Леффа». Снявшая меня не первой свежести первая встречная проститутка не жалела эпитетов для «этого старого козла» де Голля, чья неприязнь к «ночным бабочкам» была общеизвестна. Я полностью разделял её возмущение, видя в них, в отличие от генерала, не падших женщин, а самоотверженных сестёр милосердия, за мизерную мзду несущих изнурительную вахту неотложной скорой помощи.
В магазине русской книги на улице Монтань Сент Женевьев я впервые увидел настоящего русского эмигранта первой волны. Им оказался голубоглазый старик-продавец, воевавший в Гражданку добровольцем у Колчака. Увидев, какие именно фолианты я жадно пожираю глазами, добрейший золотопогонник сделал мне значительную скидку, но, чтобы не подвергать меня опасности, записал для отчетности фамилию Мишель. Когда я подарил ему пачку советских сигарет «Тройка», он с трудом сдержал слезы.