Литагент «Новое издательство» - Мой Милош
С самим Милошем я познакомилась, разумеется, только в Париже, мы сразу расположились друг к другу, он и по сей день ужасно любит говорить со мной по-русски, даже когда я обращаюсь к нему по-польски. Но как на «предмет» потенциального перевода я на него не смотрела: с Москвы застряло во мне это «не перевести». Помогла, стыдно признаться, Нобелевская премия. Никита Струве попросил перевести несколько стихотворений для «Вестника РХД», и мой собственный главный редактор Владимир Емельянович Максимов потребовал от меня Милоша для «Континента». Пожалуй, не стихи в «Вестнике» (довольно обычные верлибры), а именно «Особая тетрадь: Звезда Полынь», только что тогда опубликованная по-польски в парижской «Культуре», стала для меня тем трамплином, взяв который я и подумала: а может, теперь и «Трактат» одолею?
Что такое «Особая тетрадь: Звезда Полынь»? Вот опять вопрос жанра: «поэма»? Может, и поэма, но зато не «в стихах». По крайней мере, не в том, что мы, русские, воспитанные на метре и рифме, привыкли считать стихами. И даже не в том, что привыкли считать стихами народы (включая поляков), в последние этак девяносто лет усердно воспитывающиеся на верлибре. Кроме заключающего поэму «добротного» стихотворения, написанного рифмованными четверостишиями, остальные части «Особой тетради» – скорее «стихотворения в прозе» (плюс верлибры и белые стихи), только, разумеется, не в единственной знаменитой у нас приторной тургеневской традиции. В них есть свой ритм, летящий, бегущий, задыхающийся, который мне, кажется, удалось передать.
Жанр – вообще очень темный вопрос в поздней поэзии Милоша. В последние лет двадцать ему нередко случается то перемежать стихи и отрывки исторических документов – иногда на том древне-белорусском языке, который был языком Великого Княжества Литовского и который, замечу, нам, русским, легче понять, чем соотечественникам поэта; то стихи и переводы, скорее переложения, американских или восточных поэтов, то опять-таки стихи и… Нет, не скажу прозу: прозу Милоша, и художественную, и эссеистику, в которой он особенно блистателен, я знаю хорошо, переводила немало, и разницу чувствую, потому что переводится совсем по-другому. Поверьте, что вообще в любой текст переводчик вникает глубже всякого читателя: видит и слабости (говорю не о Милоше), которые порой надо затушевать, а порой оставить в неприкосновенности, и акценты, которые надо не потерять при переводе, и ритм… Да, конечно, у прозы есть свой ритм, свой тип ритмико-синтаксических конструкций, но не тот, не тот, что в стихах, будь они верлибры или «стихи в прозе».
Не помню где, давно уже Милош писал, что в молодости он отталкивался от русской поэзии, противился ее влиянию, весьма тогда сильному в Польше: чересчур завораживала она своей мелодикой, как будто обманывала. (Так в нашей юности одна моя подруга читала свои стихи по телефону, и слушатель, которому они неожиданно понравились, сказал: «Не может быть. Ты меня голосом обманываешь».) У меня складывается впечатление, что в последние десятилетия странным путем: через верлибры, «стихи в прозе», перемешивание стихов, документов, переложений и мимолетных заметок – Милош пришел к тому же мелодическому завораживанию, которого когда-то так боялся. И напрасно боялся: оно не обязательно обманывает, и даже чаще всего не обманывает, а, наоборот, торит дорогу к истине, несказуемой «простыми словами».
«Поэтический трактат», конечно, еще не такой: он строже, дисциплинированней, хотя если сравнить его, например, с более ранним, более виртуозным и, я бы сказала, более «маршевым» «Моральным трактатом», то в нем куда больше простору, куда шире дыхание – недаром он срывается то в оду, то в песенку, пусть лишь цитируемую (припевки Чижевского, песня девушек из гетто), то прямо в пение-рыдание («Когда обмотают мне шею веревкой…»). Так, может быть, «Поэтический трактат» – все-таки поэма?..
Особая тетрадь: Звезда Полынь
Нынче нечего больше терять, мой премудрый, осторожный, мой ты сверхсамолюбивый котик.
Нынче мы можем дать волю признаньям, не боясь, что их использует могущественный враг.
Мы только эхо, что несется с топотом частым сквозь анфиладу комнат.
Вспыхивают, гаснут времена года, но словно в саду, где мы не бываем.
Да и легче, нам не нужно стараться сравняться с ними, с людьми, в беге и прыжках.
Вашей Светлости Земля не понравилась.
В ночь, когда зачат ребенок, заключают пакт непонятный.
И невинный осужден, не умея разгадать приговора.
Ни по пеплу прочесть, ни по созвездьям, ни по птичьему полету.
Гнусный пакт, повапленный кровью, анабасис мстительных генов гнойных тысячелетий.
От придурков, уродов, помешанных девок и хворых царей.
За ляжкой бараньей и кашей и хлюпом похлебки.
Мγром и водой крещённый на восходе Звезды Полынь.
Играл я на лугу возле палаток Красного Креста.
Время, в удел мне данное, словно бы мало частной судьбы.
В любом городке старосветском («Едва пробило полночь на башенных часах, когда студент Н.» …и так далее).
Как говорить? Как кожу слов продрать?Что написал я, теперь как будто не то.И что пережил, теперь как будто не то.
Когда Томас привез известие, что дома, где я родился, нету,Ни аллей, ни сбегавшего к берегу парка, ничего,Мне приснился сон возврата. Счастливый. Яркий. И я летал.Деревья были даже выше, чем как в детстве, они подрослиза время, что уж не было их.
Утрата родимых околиц и родины.
Блужданье всю жизнь среди чуждых народов.
Да это ж
Всего лишь романтично, то есть выносимо.
Вот так-то исполнилась моя молитва гимназиста, вскормленного на польских поэтах: просьба о величии, а значит, об изгнании.
Вашей Светлости Земля не понравиласьПо иной, нежели всемирное государство, причине.
Не устану дивиться, что дожил почтенных лет.
И бывал, несомненно, чудесно спасен, за что обетовал благодарность Богу, то есть тот ужас и меня посетил.
Он слышит голоса, но не понимает этих криков, молитв, проклятий, гимнов, избравших его медиумом. Он хотел бы знать, кем был, и не знает. Хотел бы быть един, а есть – внутренне противоречивое множество, которое радует его лишь чуть-чуть, а больше смущает. Он помнит палатки Красного Креста над озером в местности Вышки (и не мог бы назвать их по-польски, раз тогда не знал слóва). Помнит воду, вычерпываемую из лодки, большие серые волны и словно выныривающую из них деревенскую церковь. Он думает о том, 1916 годе и о своей хорошенькой двоюродной сестричке Эле в форме сестрицы, как она, только что обручившись с красавцем-офицером, объезжает с ним верхом сотни верст прифронтовой полосы. А мамочка его, завернувшись в шаль, сидит перед камином в сумерки с нашим паном Некрашем, которого знает со студенческих лет в Риге, и его погоны блестят. Он лез в их разговоры, но теперь сидит тихонько и вглядывается в синие огоньки, потому что мама сказала: если долго глядеть, увидишь там, как едет смешной человечек с трубкой.
Что делать нам с дитятей женщины? вопрошают силы,Пролетая над землей. Пушечные дулаПрыгают в откате. И опять. А там равнина,Полыханьями полна, бегущим муравейником.В парке над рекой госпитальные палаткиОколо шпалер, клумб и огорода.А теперь в галоп. Вуаль сестрицы вьется,Вихрем карий конь, пожниво, овраги.Бородатые солдаты сталкивают лодку.Открывается за дымом посеченный бор.
Знанье наше не безбрежно, воздыхают силы.Боль их познаём мы, но не сострадаем.Мы, под облаками, чтим одно величье,Матери смиренье, Сути, девственной Земли.И чтó нам их жизни, чтó нам умиранье?На карачках ползут из землянки. Светает.На льдистой заре, вдалеке, бронепоезд.
Он идет, да не путем-дорогой, побираясь ради Бога, а всего лишь комнатами, в которых кипит, сверкает, меняется цвет и звук единожды рожденных форм. Здесь артель кобзарей, взятых в средневековой деревушке, по травянистому склону взбирается на ровное место, откуда пойдут приготовления к атаке, тут Вилия так разлилась, что дошла до ступеней собора, и под резким апрельским солнцем зелено-бело-голубые полосатые лодки увиваются возле колокольни, а там мальчишки, собирая малину, наткнулись на заросшее кладбище с именами Фауст, Гильдебранд. Воистину, чтó нам их жизни, чтó нам умиранье.
Дамы Двадцатого Года, поившие нас какао.Растите во славу Польши, рыцарята наши, орлята!Алый ворот застегнут под горло, наши уланы въезжаютот Острой Брамы.Дамы из Общества Полек, дамы из ПеОВе.
Отвозил я в музей эти фраки с серебряной искрой,Табакерки ораторов депутатских палат.Копыта першеронов стучали по асфальту.Запахом гнили несло от улиц пустых.Попивали мы себе спирт, мы, возницы.
«Мать воспоминанья, любовь любови». От автобуса Владек вез его двуколкой, «докартом», и никто там не додумался, что название это значит dog-cart. Шоссе с выбоинами, совершенно пустое, на продуваемой безлесной высоте, внизу справа озерко, дальше протока: здесь улегшийся в зеленых полях глазок воды, там широкое мерцающее пространство меж холмов, покрытых ледниковыми валунами, заросших можжевельником. Белое пятнышко чомги посреди рябящего сияния. Они свернули проселком налево, туда, где виднелось еще одно озеро, и ложбинкой проехали через деревню, потом снова под гору, в лес, сосны и елки с подлеском орешника, и лесом почти до самого дома.