Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
А трубы и фанфары гремят…
Прочтешь какую-нибудь этакую оду и задумаешься: я ли сошел с ума, одописец ли тронулся и все, что творится вокруг него, рисуется ему в Клод-Лорреновском свете Золотого века? Кто он: льстец, каких испокон веку не было ни у одного султана, ни у одного богдыхана, или же хитрая бестия, издевающаяся над тем, кому она кадит?..
И набегали одна за другой крамольные мысли о «самом родном».
Он дорезал «недорезанных буржуев», вновь закрепостил крестьян, выкосил бывших кадетов, меньшевиков и эсеров, уничтожил «ленинскую гвардию». Но ведь теперь он уж добрался до тех, кто выдвигал его и кого выдвигал он. Это же все «его люди»: Ягода и иже с ним, Коссиор, Постышев, Стецкий, братья Межлауки, Яковлев, Косарев, Эйхе, Владимир Иванов, Птуха, Гринько… Значит, он тоже, как в свое время «Ильич», недобдил? Хорош, нечего оказать, бдила! Так как же он смеет других обвинять в притуплении бдительности? Или это и впрямь любимая его игра – «куча мала», которую он продолжает сейчас на предмет истребления всего, что способно хоть в чем-нибудь ему поперечить, всего мало-мальски заметного, всего, что хоть чуть-чуть возвышается над уровнем посредственности, всего сколько-нибудь своеобразного, своеобразного хотя бы и в подлости, чтобы его лучше было видно среди Молотовых, Андреевых, Ждановых, Ворошиловых и Хрущевых, как виден среди сыпи чирей? И к тому же еще мания преследования, неврасцеп с манией величия час от часу растущая в нем?.. И к тому же страх перед теми, кто слишком много о нем знает и, неровен час, может распустить язык?..
Я позвонил Глебу. Никто не подошел к телефону. Я стал названивать ежедневно. Телефон работал, но никто не брал трубку. Тогда это было недобрым знаком. Если до человека несколько дней не могли дозвониться, то делали соответствующий вывод. Чаще всего предположения оправдывались, но иногда это давало пищу и ложным слухам. Москва уже заговорила об аресте Валентина Катаева только потому, что Катаеву без конца звонили из «Интернациональной литературы», а он в это время находился под сенью переделкинских струй.
У меня не сжималось сердце от предчувствия. Я решил, что все-таки, наверно, у Глеба испорчен телефон, или же Глеб с Надеждой Ивановной куда-нибудь укатили. Поехал на Башиловку. Во дворе меня встретила Надежда Ивановна.
…Глеб арестован. Его кабинет опечатан. Оттого-то и молчал телефон.
Ночью к ним позвонили. Глеб спросил: «Кто там?» Послышался голос управдомши, той самой, что часто бывала у Алексеевых, играла у них в карты, ужинала, пила чай:
– Отворите, пожалуйста, Глеб Васильевич.
Глеб отпер дверь. Управдомша ввела наркомвнудельцев, и те предъявили ордер на обыск и на арест Глеба. На лице у управдомши было написано: «Вы уж меня простите. Я человек подневольный».
Пока производили обыск, Глеб сидел молча и дрожал всем телом. Это был уже не человек» а воплощение отчаянья и страха. Когда ему велели идти во двор, где его ждала машина, он сказал жене:
– Надежда! Похлопочи за меня!
И поцеловал спящего Никиту:
– Ну, прощай, Никита, безотцовщина!
То были последние слова, сказанные им на свободе.
Глеб Васильевич, как и его друг Борис Пильняк, никого за собой не потянул. Это явный признак благородства» с каким оба держали себя на допросах. «Дело» Глеба Алексеева длилось все лето. В конце лета, незадолго до отстранения Ежова, Надежде Ивановне сказали на Лубянке, что ее муж приговорен к заключению на 10 лет без права переписки и с конфискацией ему лично принадлежавшего имущества. На Башиловку явились двое, мужчина и женщина, с «подсобной рабочей силой». Распечатали кабинет, вытащили оттуда все до последней нитки и увезли. Женщина позарилась на лучшие игрушки и» несмотря на плач Никиты» отобрала их. Кабинет заняла по ордеру сотрудница НКВД.
Потом мне говорили, что на Лубянке Глеб Алексеев сошел с ума. Обращаясь к товарищам по камере, он без конца повторял одно и то же:
– Я писатель Глеб Алексеев. Следователь напускает на меня флюиды, чтобы я все забыл. Но я не забыл, Я писатель, Глеб Алексеев. Я могу это доказать, у меня много книг…
И хватался за голову.
…Мы с женой подумывали, где бы провести ее отпуск. Кто-то порекомендовал Тарусу. Щепкина-Куперник дала мне туда письмо к Надежде Александровне Смирновой. Я поехал снимать дачу.
И всюду страсти роковые,И от судеб защиты нет.
Лучшего тарусского врача Людмилу Ивановну Добротворскую подкараулили на пристани и, как только она, куда-то на время уезжавшая, сошла с катера, повели в НКВД, откуда она уже домой не вернулась.
Когда я делился с Глебом нашими летними планами, он вызвался дать мне письмо к тарусскому дачевладельцу, московскому писателю, крестьянину по происхождению, рабочему по дореволюционному роду занятий, коммунисту по партийной принадлежности Ивану Михайловичу Касаткину.
– Мы с ним в добрых отношениях, – сказал Глеб. – Он всех там знает, подыщет тебе хорошую дачу, а то и у себя поместит.
Стоявшая над оврагом касаткинская дача пустовала. Хозяин был арестован.
Приятельница Надежды Александровны Софья Владимировна Герье пошла со мной искать дачу. Прежде всего привела меня к некой Кате Дикс. Катя Дикс дачу уже сдала, но из разговора с ней я выяснил, что ее муж сидит. Это был пленный австриец, подобно многим пленным, осевший в России и женившийся на русской. Со времен мировой войны он постоянно жил в Тарусе. По образованию он был агроном. В Тарусе его ценили как «спеца». Арестовали его по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Оставалось все же непонятным: что делать шпиону в таком крупном индустриальном центре, как Таруса, которую, по преданию, искал-искал, да так и не нашел Наполеон, где не было ни одного военного объекта, где не было ни одного промышленного предприятия, если не считать вышивальной мастерской, откуда до ближайшей железнодорожной станции – «Тарусская» – насчитывается восемнадцать верст?..
На первомайском торжественном заседании начальник Тарусского отделения НКВД похвалился, что его отделение перевыполнило план.
Перед отпуском жены я съездил в Перемышль. Мои частые поездки к матери и тетке вызывались не только тоскою по ним, но и необходимостью снабжать их продуктами.
…Душная летняя ночь, «и бысть тоя нощи велия теплота и тихость». Все окна в нашей единственной комнате, – и на улицу, и во двор, – распахнуты. Калитка у нас на ночь не запиралась. Мама спит. Под подушкой у нее узелок с вещами на случай, если придут. Мы с тетей Сашей лежа почитываем. Брякает щеколда. Мы с тетей Сашей как по команде поворачиваем головы, смотрим друг на друга и превращаемся в слух. Я вижу помертвевшее ее лицо и чувствую, как мертвеет лицо у меня. В тишине мне слышен частый стук моего сердца… Кажется, еще немного – и оно не вынесет пытки тишиной… И вдруг за окном игривый смешок, шаги, калитка затворяется. Это парочка нашла себе у нас за воротами подходящее место для укромных ласк. Ах, чтоб ее намочило да не высушило!.. И что поймет во всей этой сцене какой-нибудь иностранец?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});