Татьяна Луговская - Как знаю, как помню, как умею
Там был и Бальмонт. Он не танцевал, не веселился, не уехал, а всю ночь простоял у колонны, скрестив на груди руки. Он ворчал, он осуждал веселящихся, он говорил, что ему скучно и… не уезжал!
* * *— Танюшок![100] — несся с балханы голос Нади.
— Надюшок[101], — отвечаю я басом снизу и минут через пять уже скрипела по лестнице к ним на балхану. Горел ночник — фитиль в маленькой бутылке. Прячась за темноту, я начинала рассказывать и изображать, уже не боясь Анну Андреевну. Фитиль иногда вздрагивал, вырывал из темноты Надину кофту или античную ступню Анны Андреевны, которая лежала на раскладушке, — маленькую и ровную, не только без мозолей, но и без малейшего повреждения. Закинув руки за голову, она была повержена скарлатиной на раскладушку.
* * *Отчетливо помню, как глубокой ночью в 1943 году мы уезжали из Ташкента в Москву. Среди немногих провожающих выделялся профиль Анны Андреевны Ахматовой. Она любила нашу осиротевшую семью и очень высоко ставила поэму брата, интересовалась ею и всегда просила читать ей новые главы. На вокзале было промозгло и сыро, я сидела с Анной Андреевной на отсыревших досках. Хотелось сказать и услышать какие-то последние слова.
Сутулый, совсем больной, с папкой в руке, появился мой брат.
— Татьяна!
— Что?
— Где моя поэма?
— Володя, она у тебя в руках, если хочешь я уложу ее куда-нибудь.
— Ни в коем случае!
И, хромая, двинулся в неопределенном направлении, прижимая к груди папку с поэмой.
* * *Я провела сегодня вечер, который мне, видимо, не придется забыть.
После всех ритуалов и церемоний на обеде у моего братца, после взаимного обмена любезностями и чтения стихов, чая с лимоном и восторгов, объятий, поцелуев и подкрашивания губ, Анна Андреевна вдруг попросила, чтобы я проводила ее.
На улице она сказала, что ей просто хотелось погулять со мной по Москве.
Мы бродили долго, мимо Москвы-реки, Кремля, через площади и переулки и зашли по Пречистенке к черту на куличики.
Орали мальчишки, звенели трамваи, шли старушки с вербами из церкви. Звезды проявились на небе, огни горели в окнах, продавали на углах мороженое, а мы все шли, и я слушала чудесные стихи.
Потом мы остановились передохнуть в какой-то подворотне, и Анна Андреевна говорила мне о том, как счастлив будет тот человек, который меня не испугается.
Не знаю, как насчет этого непугливого человека, но я была счастлива в этот вечер.
* * *«К нам приезжала Анна Андреевна Ахматова. Вот уже в этот дом[102]. Однажды мы были не то в зале Чайковского, не то в консерватории, и встретили там Анну Андреевну Ахматову. Мы сидели на скамеечке, разговаривали, и она мне сказала: „Татьяна Александровна, почему вы никогда мне не звоните, вы же знаете, что я вас люблю“. А надо сказать, что когда мы уезжали из Ташкента с братом, Анна Андреевна провожала нас, я помню очень хорошо, как она была закутана и как она меня перекрестила три раза. И вот она говорит: „Почему вы никогда не звоните?“ Я сказала: „Анна Андреевна, около вас так много жен-мироносиц, а я к этому не приспособлена“. Она ответила: „Вы правы, я сама вам позвоню“. И позвонила через два дня и приехала сюда, уже в этот дом, после 60-го года это было. Они выпивали с Сережей по рюмочке коньячку, и она рассказывала про то, что сочиняла в Ташкенте, о той поэме[103], которую она сожгла, и как там, где-то под лестницей, действие происходит, и висит портрет Сталина, приколотый на муху (вместо гвоздя, висел на мухе). И это было интересно и смешно. И как они очень смешно выпивали с Сережей коньячок».
(Из радиопередачи)
ТАТЛИН[104]
В конце 20-х годов в шумном доме моего брата на Староконюшенном переулке собралась небольшая компания писателей. Помню, что среди них был Дмитрий Петровский и его жена Мария Гонта. Оба украинцы и друзья Татлина. Посидели, поговорили, и Дмитрий Васильевич предложил всем ехать к Татлину. Прихватили и меня, еще совсем девчонку.
Татлин жил тогда при Вхутемасе на Мясницкой улице. Комната показалась низкой. Мебели было мало, но нагорожено досок и подрамников достаточно. В углу на топчане сидела, поджав ноги, красивая женщина с косой вокруг головы. Я поняла, что это была жена Татлина. Не вставая с места, приветливо и спокойно она здоровалась с гостями. В ней чувствовалась привычка к таким нашествиям. Наша компания привезла водку и какую-то незатейливую закуску. Поставили ящик, выдвинули старый облупленный чемодан и на этом самодельном столе водрузили бутылки и стаканы. Сидели кто где. Пили, говорили. Я во все глаза смотрела на Татлина. Он был еще молодой тогда. Высокий и сильный, с крупными руками, белесый, с каким-то сонным лицом. Поразили меня ресницы — густые, прямые и длинные (как у коровы). И совершенно белые.
Когда выпиты были бутылки, Татлин поднялся, большой, как дерево, и полез куда-то под диван, не то в диван, доставать бандуру. Сел. Твердо и бережно взял ее рукой мастерового. Обтер с нее пыль рукавом, что-то наладил в ней. Прислушался. Занавесил глаза белыми щетками ресниц и запел. Пел старинные украинские песни. Пел по-русски и по-украински.
Растворяйтесь ворота,Выходи гулять тюрьма.А и нету никого там —Посходили все с ума.
Эх, ты горе — непогода.Трудно в доме жить, печаль.А у вора, у соседаНа стене висит пищаль…
Как во поле, да во речкеТай плавало ведеречко.
Мягко вторила ему босая жена. Пел он завораживающе. Тоскливо. Пропевая горе многих-многих людей. Глаз во время пения не открывал. И еще больше, чем пение, помню слезу, которая перекатывалась по реснице, запутавшись в ее густоте. Я все ждала, когда же она скатится, когда упадет. А она все цеплялась за Татлина, все не хотела отделяться от него. Пел он как поют слепые — незрячие люди: бесконечно грустно и прислушиваясь внутри себя к звуку.
По зимней Москве мы возвращались домой. И тут Петровский рассказал, что Татлин мальчишкой убежал из дому от мачехи и пристал к слепцам. Был у них поводырем и пел с ними, вот и привык закрывать глаза.
Прошло столько лет, я уже забыла тембр его голоса, уже не слышу его, но до сих пор отчетливо помню эту крупную, круглую татлиновскую слезу, цепляющуюся за его ресницу.
В 1946 (?) году театр Моссовета предложил мне сделать костюмы к колхозной пьесе драматурга Сурова. Пьеса была ужасна, но декорации должен был делать Татлин. И я немедленно согласилась. Весь макет он виртуозно вырезал своими руками из дерева. Деревня, дом, забор, земля — все было из некрашеного дерева. Красиво было удивительно, но постановщик Ванин был недоволен условностью материала. Он требовал грубо и даже кричал на Татлина. Ему хотелось реализма, лунного света, скрытого театральным тюлем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});