«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского - Владимир Карлович Кантор
«Реформист-постепеновец»[264], так именует Чернышевского В.Ф. Антонов. И это очень важное соображение. У него не было расчета на революцию. Это прямо противоположно позиции Герцена, который искал в России как позитива радикально-разрушительных идей, мечтая о разрушении империи, равняя себя то с Ганнибалом («аннибалова клятва»), воевавшим с Римской империей, то с Александром Македонским (псевдоним Герцена – «Искандер»), разрушившим Персидскую империю. О последствиях разрушения империи – хаосе, принесенном горе сотням тысяч людей, лишенных своего места жительства и ушедших в изгнание и пр. – он даже и в соображение не брал. Нечто подобное и вправду случилось после распада Российской империи: несколько миллионов бежавших, спасаясь от гибели, в чужие страны, страшное изгнание, не эмиграция богатого барина, а голодное, нищее скитальчество, и десятки миллионов попавших в ужасы гражданской войны. Радикалы-разрушители, как правило, о последствиях не думают. К теме революции мы еще вернемся, пока же замечу, что в своей философии истории НГЧ был абсолютно оригинален, не повторяя «последних слов» Запада, ибо исходил из конкретных особенностей отечественной истории. Мало кто из современников заметил его оригинальность, но стоит привести слова о Чернышевском наблюдательнейшего консерватора А.С. Суворина: «Он не уступит лучшим характерам прошлого времени», к тому же сделал то, о чем только мечтали славянофилы – посмел «выйти из пеленок западной мысли и <…> говорить от себя, <…> свои слова, а не чужие»[265]. Он хотел не разрушать, а строить Россию. Немного забегая вперед, замечу, что реформатор не может быть эмигрантом, это позиция радикала.
Ответа не было. Вероятно, он был прав в своих «Письмах без адреса», когда писал: «Презренная писательская привычка надеяться на силу слова отуманивает меня» (Чернышевский, Х, 92–93). И все же он был уверен, что его должны выпустить. Ибо никаких улик так и не было найдено. И он писал жене уже 7 декабря: «Когда ты уезжала, я говорил тебе, по поводу слухов беспрестанно разносившихся, о моем арестовании не полагаю, чтобы меня арестовали; но если арестуют, знай вперед, что из этого ничего не выйдет, кроме того, что напрасно компрометируют правительство опрометчивым арестом, в котором должны будут извиняться, потому что я не только не запутан ни в какое дело, но и нет возможности запутать меня в какое бы то ни было дело. Эти слова мои верны, и я тебе теперь поясню их результатами, какие вышли наружу, – вероятно, не для одного Петербурга, но и для европейской публики, – моя история, конечно, уже разгласилась, потому можешь и ты знать ее» (Дело, 277; выделено мной. – В.К.). Несмотря на все свое понимание особенности российского пути он все же рассчитывал на европейскую поддержку, понимая, что реформы Александра – результат европейского давления. Может, так и случилось бы, но русские литераторы, имевшие контакты с западными политиками и журналистами (Герцен, Огарёв, Кавелин, Тургенев т. п.), были настолько разобижены Чернышевским, что никто его не поддержал. Более того, скажем, Кавелин, как мы видели, поверил даже в легенду о пожарах. Достоевского в те годы Запад, строго говоря, не знал. Много позднее русские радикалы-эмигранты, общаясь с западными интеллектуалами, рассказывали о Чернышевском. Один из ведущих мыслителей Запада того времени, Карл Маркс, специально выучил русский язык, чтобы читать Чернышевского, и говорил, что НГЧ – крупнейший русский мыслитель европейского масштаба. Но впервые он услышал о Чернышевском только в 1867 г., когда тот был уже на каторге. Он называл его великим русским экономистом, думал как воздействовать на русское правительство, чтобы освободить НГЧ. Но было, конечно, уже поздно. Уже была Сибирь. Правда, быть может, самый благородный из русских революционеров и друг Маркса, Герман Лопатин, сделал безуспешную попытку освободить Чернышевского. Но это тема следующих глав.
Пока же остаемся в пределах тюремной переписки НГЧ. Важное письмо жене он написал, а вот его судьба. Письмо не было пропущено. А рукой начальника Третьего отделения А.Л. Потапова написано: «Копия с довольно любопытного письма Чернышевского к его жене. Но он ошибается: извиняться никому не придется. 12 декабря 1862» (Дело, 618: выделено мной. – В.К.). Но для этого нужны были улики, а их пока не было. И Потапов тщательно, я бы даже сказал, со страстью их искал. По свидетельству племянницы, «в то время и долго спустя самому Чернышевскому жестокое будущее не представлялось во всей трагичности. Он был уверен, что неуязвим, он знал, что никаких сколько-нибудь обоснованных улик против него не могло существовать»[266]. Знал это и Потапов. Поэтому и думал о фабрикации улик.
Тем временем жена НГЧ, его «голубочка», натурально бесновалась. «Надвигавшаяся необходимость ограничивать траты оказалась главнейшим бичем, разбившим жизнь неуравновешенной молодой женщины. Запас ее кипучих сил властно требовал личного счастья, как она его понимала, – смены впечатлений, внешнего эффекта, игры, веселья, – и рвался преодолеть преграду, воздвигавшуюся неумолимою действительностью. <…> Действительность раздражала ее, как досадная помеха»[267].
И о смысле этой формулы стоит задуматься. Замечательная американская исследовательница называет Чернышевского «человеком эпохи реализма». Тема реализма – постоянная тема и его, и Добролюбова, и Писарева. Но жене он создал условия сказки, когда суровая реальность жизни ее не достигала. Но действительность раздражала и Потапова. В реальности, в действительности улик не было, был рацио и порядок. Нужно было создать хаос, путаницу, в которых расцветает миф. По словам поэта Случевского:
Неподвижен один только – старец веков —
В той горе схоронившийся