Хескет Пирсон - Вальтер Скотт
«Анна Гейерштейн» была напечатана в мае 1829 года и завоевала в Англии популярность. Роман открывается описанием швейцарского пейзажа, которое, вероятно, и подвигло Карла Бедекера на издание путеводителей, а сюжет как таковой съеден сугубо историческим материалом. Из тех людей, кого житейский опыт не превращает в циников, большинство сохраняет, взрослея, кое-какие из своих подростковых пристрастий, и юношеская любовь Скотта к ведьмам, магам, демонам и призракам осталась с ним до конца: одним из последних его сочинений были «Письма о демонологии и ведьмовстве». В «Анне Гейерштейн» фигурируют всевозможные суеверия, видения, тайные общества, подземелья, зловещие обряды, таинственные исчезновения и все прочие драматические ухищрения, прельстительные для незрелого ума, включая опускную дверь и священника-злодея. Но все это повторилось — и много лучше — в творчестве других писателей, которые пришли в литературу позже Скотта и уступали ему. Поскольку, однако, над этим романом заставляли потеть добрых три поколения школьников, знакомство с «Анной» отбило охоту читать подлинно великие книги Скотта у большего числа людей, чем любое другое его сочинение, если не считать столь обожаемых педагогами «Айвенго» и «Талисмана» да романа, давшего название всему циклу, — «Уэверли».
То, что новая книга Скотта не понравилась Джеймсу Баллантайну, вероятно, объясняется семейным несчастьем последнего. В феврале 1829 года у Джеймса умерла жена. Он впал в отчаяние, уехал в деревню и предался черной тоске. Скотт напомнил ему о том, что, когда «решили соблазнить Христа, Сатана первым делом надумал увести его в пустыню» и что работа — лучшее лекарство от горя. Но перед лицом напастей Джеймс пристрастился к религии, а это то же самое, что пристраститься к бутылке: чем больше потребляешь, тем больше жажда. К подобному потаканию собственным слабостям Скотт относился без всякого снисхождения, и между друзьями прошел холодок, хотя, само собой разумеется, писатель по-прежнему принимал живейшее участие в благополучии печатника.
Над головой сэра Вальтера тем временем сгущались тучи. Старые друзья — такие, как Боб Шортрид и Дэниел Терри, — умерли, его собственные болезни умножались, и он уже не мог сосредоточиться на своей работе. «Мои мысли отказываются пребывать в должном порядке»— так он сам определил свое состояние. Кончина банкира сэра Вильяма Форбса оборвала последнюю нить, связующую Скотта с юношеской любовью. «Всю долгую жизнь наша дружба оставалась неизменной, как и его доброта — неисчерпаемой», — писал он о муже Вильямины. Даже такое вознаграждение горькой старости, как общество детей и внуков, и то усугубляло в нем чувство утраты, когда молодое поколение уехало из Абботсфорда: «В доме... стало тихо, как в склепе. Не слышно детишек, последние дни оглашавших комнаты радостным криком, — их голоса умолкли. Такая пустота наводит уныние, и мне никак не удается вернуться в свойственное мне расположение духа. Ко мне подкралась хандра, которую не развеять никакими силами, к тому же весь день льет дождь и нельзя выйти погулять». Это он записал 1 июля 1829 года, а после 20 июля в «Дневнике» снова появляется большой пробел: Скотт ощущал, что ведение «Дневника» превращает его в «чудовищного эгоиста»: «...поверяя бумаге свои мрачные настроения, я тем самым вызывал их повторение, тогда как лучший способ с ними разделаться — с глаз долой — из сердца вон». Он возобновил дневниковые записи 23 мая 1830 года, но за это время успел пережить трагедию, триумф и катастрофу.
В октябре 1829 года, закончив дневные труды, Том Парди, по всей видимости, пребывавший в добром здравии, уснул за столом — и не проснулся. Для Скотта это было страшным ударом: хозяин так любил Тома, что всякий раз при возвращении в Абботсфорд испытывал особую радость, предвкушая компанию своего верного помощника. Скотт поделился своими чувствами со старым другом — миссис Хьюз, женой приходского священника лондонского собора святого Павла: «Я так привык к бедняге, что сейчас мне кажется, будто у меня отнялись руки и ноги, — с такой готовностью он в любую минуту заменял мне и то и другое. Хочу ли срубить дерево — где Том со своим топором? Встречаю ли трудный подъем или спуск — со мной, Вы знаете, это часто бывает на прогулках, — могучие руки Тома уже не придут мне на помощь. Но, помимо прочего, есть и еще один повод для жалоб. Я по природе несколько застенчив — Вам смешно, когда я об этом говорю, но это так. Я застенчив по природе, хотя меня закалили судейский опыт и долгое общение с миром. Но не могу выразить, как пугает меня необходимость пройти заново все этапы сближения с другим человеком, пока отношения между нами не станут настолько личными, что в его обществе я перестану стесняться». Похоронив Тома у стен Мелрозского аббатства, Скотт впервые за всю жизнь с радостью уехал из Абботсфорда в Эдинбург. Над могилой был поставлен памятник, и Скотт придумал для него соответствующую эпитафию: «Здесь покоится тот, кому можно было доверить безмерные богатства, но виски — только по мерке». Однако — в духе благолепия тех мест — решили выбить краткую простую надпись.
Скотт так преуспел, работая на кредиторов, что снова почувствовал себя свободным человеком. В июне 1829 года Кейделл приступил к изданию Opus Magnum и начал выпускать по тому в год. В четвертый раз на протяжении жизни Скотт поставил рекорд как автор бестселлера: до тех пор ни у одного писателя собрание сочинений не расходилось такими невиданными тиражами. Двадцать пять тысяч экземпляров первого тома («Уэверли») были распроданы за две недели; последующие тома пользовались не меньшим спросом, и Кейделл заявил автору: «Все прошлые успехи книготорговли — детские шалости по сравнению с этим».
Но в самый разгар триумфа судьба готовилась нанести Скотту последний удар.
Глава 24
Последний удар
Жизнь Скотта являет благороднейший пример торжества воображения над реальностью, а духа над плотью, если считать, что «реальностью» в данном случае были полиомиелит и увечье в детстве, три года мучительного недуга, когда ему было далеко за сорок, и разорение на шестом десятке. Внутренняя жизнь, напоенная творческим воображением, была той опорой, благодаря которой он преодолел телесные немощи, не моргнув глазом встретил крушение всех своих честолюбивых надежд и «спал под раскаты грома». Так же стойко он перенес и последний удар судьбы, хотя душевные его силы были к этому времени подорваны, а физических страданий прибавилось.
15 февраля 1830 года он, как всегда, плотно позавтракал, съев тарелку сдобных булочек и яичницу с говядиной, после чего занялся с мисс Янг из Ховика ее воспоминаниями об отце, священнике-диссиденте, которые обещал отредактировать. Вдруг он понял, что речь его стала бессвязной. Мисс Янг немедленно удалилась, а Скотт поднялся из-за стола и прошел в гостиную, где в это время болтали между собою его дочь Анна, одна из его кузин по линии Расселлов и сестра Локхарта. С перекошенным на сторону лицом он в полном молчании принялся ходить по комнате, держа в руке часы. Анне сделалось дурно, и, пока сестра Локхарта приводила ее в чувство, пораженная неожиданным зрелищем кузина не сводила с пего глаз и услышала, как он наконец произнес: «Пятнадцать минут». Потом выяснилось, что это он засекал время, на какое лишился дара речи. «Чертовски смахивало на паралич или апоплексический удар, — записал он в «Дневнике» через несколько месяцев. — Впрочем, что бы это ни было, справлюсь и с этим». Ему, понятно, прописали банки, лекарства и строжайшую диету, исключавшую крепкие напитки и сигары, и запретили работать. Последнего предписания он не мог исполнить, понимая, что полное безделье сведет его с ума. «От растущего бессилия вылечивает только смерть, а это неудобное средство», — писал он Марии Эджуорт. Он страшился лишь одного — того, чего боятся все люди, привыкшие жить самозабвенно и деятельно: «Я недостоин, но хотел бы просить Господа о мгновенной смерти — пусть я буду избавлен от межвременья, разделяющего гибель разума и гибель тела». Скотт едва ли сознавал это, но его мозг уже был затронут, и все, что он написал после удара, отмечено резким упадком его творческих способностей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});