Эммануил Фейгин - Здравствуй, Чапичев!
В тот раз мне повезло: с аэродрома авиадивизии, где я собирал материал для очерка о летчиках, меня подбросили к армейским складам. А это такое место, откуда обязательно попадешь куда надо. У вещевого склада я нашел машину, на которой мог проехать почти полпути до редакции.
Хозяин машины, пожилой старшина в очках, мельком взглянув на мои документы, равнодушно сказал:
— Сидайте, подвезем.
Сам он сел в кабину рядом с шофером, а я полез в кузов, груженный зимним обмундированием, и устроился на мягком этом грузе, можно сказать, с полным комфортом. Как в спальном вагоне прямого сообщения. Только наслаждался я этим комфортом совсем недолго — пока стояли на месте. А когда поехали… Тот, кто ездил тогда по кубанским дорогам в пору распутицы, тот знает, что это за езда. Мы ползли под отчаянный рев непосильно перегруженного двигателя с какой-то поистине доисторической скоростью. Любая черепаха могла нас обогнать. Но хорошо, если ползли, все-таки двигались вперед! Чаще же всего стояли. Машина вдруг ныряла в яму, коварно замаскированную желтой, как кофе с молоком, водой, старшина вылезал из кабины и веселым голосом командовал:
— А ну, пассажиры, навались!
Пассажиры — их кроме меня в кузове было еще двое — прыгали в воду и «наваливались» на застрявшую машину.
— Плечиком! Плечиком! — командовал старшина и лично показывал, как это делается. — Раз, два — взяли! Еще раз, еще раз!..
Колеса автомобиля бешено вращались вхолостую, обдавая нас жидкой грязью. На мне уже ниточки сухой не было. А машина ни с места. Старшина сплевывал комок попавшей в рот грязи и говорил:
— Кажись, загрузли до второго пришествия. По самый пупок загрузли.
— А где он, пупок, у этой колымаги?
— Там же, где и у вас, — сердито отвечал старшина. — А ну, навались, хлопцы. Взяли! Еще раз, еще разик!
И вот чудо: десятки лошадиных сил двигателя бессильны, а мы, четыре человека, сила. Мы побеждаем. Машина вдруг вырывается из наших рук и бежит по дороге. Мы догоняем ее, цепляемся за мокрые, скользкие бортовые доски, переваливаемся в кузов и в изнеможении падаем ничком на мягкую кладь. Холодно. Зуб на зуб не попадает. Сыро. Тоскливо. И все это повторяется чуть ли не на каждом километре. Не раз мелькает мысль: «Ну ее к чертям, такую езду. Потопаю пешком». Но торжествует мудрое фронтовое правило: «Лучше плохо ехать, чем хорошо идти».
И я еду… Веселая езда, ничего не скажешь. Будет что вспомнить на старости лет.
Пять или шесть часов такого мучительного пути, и мы наконец выбрались на дорогу, покрытую щебенкой. Шофер дал газ, и машина помчалась со скоростью, которая положена всякому порядочному автомобилю. Мелькают телеграфные столбы, деревья, кирпичные домики дорожных мастеров. Ветер свистит в ушах, а на сердце хмельная радость. Да здравствуют те, кто дал нам этот мощный двигатель, эти не знающие устали колеса, эту скорость!
Заметно повеселели и мои попутчики: один с винтовкой — он охранял груз, в добротном полушубке и меховой шапке-ушанке, другой — без оружия, в измятой, потертой шинельке, от которой пахло дезинфекцией. Судя по всему, он возвращался либо из госпиталя, либо из отпуска. Фамилия красноармейца с оружием Сивцов, безоружного — Петрухин.
Мы и двадцатью словами не обменялись, пока не выехали на хорошую дорогу. А тут разговорились. Почин сделал Сивцов. Его почему-то очень заинтересовала моя профессия. Каких только вопросов он мне не задавал! Пришлось прочитать ему целую «лекцию» по основам журналистики. Сивцов выслушал меня, сделал вид, что ему все понятно, и спросил:
— Орденами корреспондентов награждают?
— Награждают.
— И Красное Знамя могут дать?
— Могут… Тому, кто заслужит.
— Заслужит, — недоверчиво протянул Сивцов. — А чем заслужит? Заметку в газету каждый может написать. Я тебе про все напишу. Хочешь — вот про него, про Петрухина, как он геройски танки подбивает, хочешь — фельетон про военторг, а хочешь — вон про ту воробьиху, которая в навозной куче роется.
— До чего же, Сивцов, у тебя язык поганый, — сказал до сих пор молчавший Петрухин.
— Язык у меня обыкновенный, — спокойно возразил Сивцов. — А насчет писанины я действительно способный. Любушке своей как напишу, так она неделю слезами обливается от восторга.
— А почему же вы в газету не пишете? Нам военкоры нужны, — сказал я, а про себя подумал, что такой военкор, как Сивцов, невеликое приобретение для газеты.
— Некогда мне писать, — серьезно ответил Сивцов. — А скажите, товарищ корреспондент, на карточку вы меня снять можете?
Я объяснил ему, что фотография — это дело фотокорреспондентов, а я, так сказать, пишу портреты словом. Это не устроило Сивцова.
— Нет, не выйдет. Словами мой портрет не нарисуешь. Личность у меня характерная.
Кстати, личность у Сивцова была вовсе не характерная: мелкие, будто стертые черты, ничего яркого, ничего запоминающегося. Но каждый волен думать о себе, что ему угодно.
— Ну ничего, — успокоил он меня. — У нашего комиссара есть аппарат, он меня заснимет.
— Не у комиссара, а у замполита, — поправил я.
— Нет. Это для начальства он замполит, а для нас, рядовых, был и есть комиссар. Замполит — это, значит, только по политической части, а комиссар повсюду. Видели бы вы его в бою. Орел! Гитлеровцы пищат, а он их так и режет из автомата, так и режет. Столько он их истребил, не каждый бухгалтер сосчитает.
Мне, военному корреспонденту, не раз приходилось слышать рассказы красноармейцев о боевых делах командиров и комиссаров, о подвигах тех, которых они любили, которыми гордились. Ну, а любящие, как известно, склонны несколько приукрашивать предметы своей любви. Я, например, не всякий такой рассказ мог бы поместить в газете без проверки. А рассказ Сивцова тем более. Уж очень вольно обращался он с фактами и цифрами. Цифры он для убедительности называл только трехзначные, и получалось, что его комиссар один бьет фашистов чуть ли не за весь батальон.
— Любите вы своего комиссара, Сивцов.
— А как же, товарищ начальник, люблю. И вообще люблю, и особенно потому, что он жизнь мне спас, когда я, можно сказать, самый ее смак понял.
Думаю, что рассказ Сивцова о том, как комиссар спас ему жизнь, был самой правдивой и точной частью его повествования. Картину боя, в ходе которого произошло это событие, Сивцов нарисовал не очень ясно. «Все в дыму», — говорят обычно о таких картинах. Поди разберись, что к чему. Сивцов был тогда ездовым. Кони достались ему норовистые, нервные, «неслухи». Да и повозка с боеприпасами «не фунт изюма, тоже, если разобраться, забота немалая». А остальное ездовой либо не видел, либо плохо понял. Я тоже мало что понял из сивцовского рассказа об этом бое. Похоже, что батальон тогда вырывался из вражеского полукольца, потому что рассказчик несколько раз упоминал какой-то «коридор».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});