Грустная книга - Софья Станиславовна Пилявская
В театре военно-шефская работа после Победы была еще более напряженной. Теперь в ней участвовала почти вся труппа, так как концерты давались в Москве.
В начале лета, кажется, в день своего Ангела, нас с мужем пригласил к себе Иван Михайлович Москвин. Я не знаю, кто бывал в его доме раньше. В этот вечер были Калужские, Израйлевский без жены, Раевский с женой, Иван Семенович Козловский, Святослав Кнушевицкий с женой Наталией Шпиллер, Давид Ойстрах, Лев Оборин, мы и, конечно, Федор Михальский.
Я в этот вечер была занята в спектакле и не попала к назначенному часу, а эти прекрасные музыканты играли трио Чайковского «Памяти великого артиста». Конец этого гениального концерта я слушала за дверью на лестничной площадке.
В большой комнате – старинная мебель красного дерева, рояль, несколько картин – подлинных, но, кажется, ни одного портрета хозяина, красиво сервированный стол, цветы. Я помню, что меня поразили изысканность и строгость обстановки. После вкусного ужина за столом сидели долго. Иван Михайлович был радушно ласков, часто возвращался к только что услышанной музыке, говорил о силе ее воздействия на него.
Случился в тот вечер и курьез. Борис Львович Израйлевский сказал хозяину, что должен торопиться домой к больной жене (жил он где-то поблизости) и ушел. Через короткое время он буквально влетел обратно с криком: «Ваня! Она умерла, она не открывает!» Иван Михайлович, пряча улыбку, обратился к Раевскому и к Николаю: «Ребяты, проводите его, может, не так страшно». Прошло совсем немного времени, и наши мужчины вернулись, рассказав, что дверь жена открыла сразу, а до этого крепко спала – не слыхала. Посмеялись.
Было уже поздно. Остались самые стойкие. Шпиллер увела Кнушевицкого и Ойстраха, ушла Лизочка, был уведен Ольгой Бокшанской ее муж – Калужский, а хозяин только начинал входить во вкус, ему хотелось продолжать вечер.
Уж не помню, какими словами он заманил Ивана Семеновича Козловского петь Заутреню. Оборину было велено «делать колокола», а мне сказано: «Ты мычи на вторе, слов-то ведь не знаешь путем!»
И из окон квартиры Москвина понеслось: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» И дальше, и все сильней. А Оборин не только руками, а и локтями, «делал» колокольный звон. И когда по знаку Ивана Михайловича закончили, было видно, что он доволен. Потом солировал Козловский, а Иван Михайлович так деликатно ему: «Ты только не кричи голосом».
Довольно долго слушали украинские песни – очень хорошо их пел Иван Семенович Козловский. И тут совсем неожиданно: «А теперь послушай ты». Коля взял гитару, Иван Михайлович пошептал что-то Оборину, и тихонько зазвучало его любимое – «Я встретил вас, и все былое в отжившем сердце ожило…».
Я очень старалась не испортить втору, не огорчить Ивана Михайловича. Всю свою тоску он вложил в этот дуэт, и мы знали, о ком.
Иван Семенович слушал со слезой и просил спеть еще раз. Спели. Было уже утро, и мы стали прощаться. Этот вечер был как драгоценный подарок от уникального артиста и человека, тогда уже несчастного и больного.
…11 июня был объявлен большой концерт. Мы с Боголюбовым должны были быть в первом отделении, но нас попросила Кошева уступить ей очередь, и поэтому мы ехали на американском «виллисе» последним рейсом. С нами был еще артист Курочкин.
Еще на Гоголевском бульваре мне показалось, что машина сильно превышает скорость, я попросила ехать медленней. В ответ начались шутки о моей трусости, особенно усердствовал сопровождающий нас молоденький военный. Машина была открытой, Николай Курочкин сидел с водителем, а мы с Боголюбовым и сопровождающий – сзади. Когда приближались к Крымской площади, я сказала Боголюбову, чтобы он держал меня или пусть остановят машину. Коля смеялся, обхватив меня поперек живота своей могучей ручищей (Ливанов называл его «кусок рельсы»). Мы продолжали мчаться. Я сидела, закрыв глаза. На какие-то секунды машина остановилась и опять рванула вперед. Я услышала дружный вопль толпы, и… мы с Боголюбовым взлетели. Он спас мне жизнь, не выпустив из своей могучей правой, а левой самортизировал о борт. И мы полетели не прямо в лоб трамвая, а направо, через груженую полуторку.
Когда я оказалась на асфальте, боли не было, и чтобы встать, решила опереться на машину, но оглянувшись, увидела, что она очень далеко, а Боголюбов в метрах десяти от меня пытается подняться. Курочкина нигде не было. Тут я наконец увидела свои ноги: из правой бил довольно высокий красный фонтанчик, а левая нога была очень сильно ободрана, и никакого намека на чулки и туфли.
Мы были, как на большой арене, окружены толпой, гудевшей на разные голоса. Любопытно – Боголюбов, кумир кино, и вдруг такая ситуация! А «кумир» испуганно кричал кому-то: «Туфли отдайте – стыдно!» И мои концертные туфли поставили на «арену». Я увидела, что моя сумка, в которой было много нужных мелочей, – пуста, и тоже постаралась сказать громко: «Портсигар брата, он деревянный!»
Портсигар тоже положили. Кто-то из толпы попытался остановить какую-нибудь машину, но все ехали мимо. Боголюбов, с трудом передвигаясь, приблизился ко мне и, увидев мои ноги, что-то тихонько «проскулил», и ему стало дурно.
В это время, раздвинув толпу, к нам подошел офицер-лейтенант и, поднимая меня на руки, сказал: «Я отвезу». И Коле: «До машины дойдете?» Машина оказалась трофейная, красная, очень нарядная внутри. Я слабо запротестовала, что испачкаю. «Глупости, молчите». И стал класть меня на сиденье. Туфли и портсигар кто-то услужливо положил на колени Боголюбову. «А где наш Курочкин?» Оказывается, его и водителя увезла скорая, а мы и не видели, к нам даже не подошли.
Наш спаситель что-то строго сказал, толпа расступилась, и мы поехали. Я продолжала орошать кровью салон нарядной машины.
Привез он нас в Теплый переулок к стоматологическому институту. Стал звонить, вышла санитарка и отрезала: «Тут не скорая», – пытаясь закрыть дверь. Тут наш спаситель заговорил такими словами и так громко требовал начальство, что оно немедленно появилось. Узнали Боголюбова, увидели, в каком я виде. В это время, узнав у Коли телефон дирекции нашего театра, летчик кратко проинформировал кого-то и, сказав нам: «Поправляйтесь», – исчез. Мы даже не узнали его фамилии.
В приемном покое, кроме нас, никого не было – одна сердитая санитарка. Кровь из моей правой ноги стекала помаленьку на пол, и что-то сердито ворча, она поставила