Лев Копелев - Хранить вечно
— Так вы не припалюйте… Берите, а то в запас будет.
Ночью мы познакомились шепотом через волчок. Антон Стецюк родился на Сумщине; семья перебралась в Сибирь, когда он еще был ребенком. Отец воевал в японскую войну, убит в ту германскую. Он сам с детства батрачил, потом работал и в колхозе, и лесорубом, и на стройках. В солдатах уже два года, три раза ранен и каждый раз тяжело, поэтому все больше по госпиталям. Поэтому и наград никаких.
Все это мы узнали за два или три ночных дежурства. Днем, когда он водил на прогулку, мы, разумеется, не разговаривали, а только после отбоя. Шаркая нарочно громко, чтобы мы услышали и не надо было окликать, он подходил к волчку, совал свернутую цигарку. Мы шепотом спрашивали:
— Как зовут? Откуда? Женат?
В первый раз он не ответил. «А на шо это вам?» — и ушел.
В следующий раз я опять спросил и добавил: надо знать, за кого Богу молиться.
— Так вы ж разве веруете?
— Не вси, кто молятся, верують, и не вси, кто верують, молятся.
Эта несложная диалектика и то, что я заговорил по-украински, назвал его земляком, видимо, произвели впечатление. Он несердито хмыкнул, ушел. Но час-полтора спустя опять из волчка потянуло дымком и он стал отвечать, коротко, тихо… Нас он ни о чем не спрашивал. Он был поразительно деликатен, этот угрюмый дядька… У него была жена, двое детей — сын и дочка. Сейчас ему должно быть больше семидесяти лет.
Все дни в быдгощской тюрьме мы с Сашей играли в подкидного. От наших штеттинских сокровищ осталась только одна колода карт и клочья бумаги для курения — страницы немецких книг.
Играли мы азартно, Саша вел строгий учет царапинами на беленой стене — в день играли не меньше 120–130 партий, рекордный день был 206 партий. Он выигрывал не менее семидесяти пяти-восьмидесяти процентов, и были минуты, когда я огорчался из-за этого. Раз мы даже поругались из-за какой-то чепухи. Оба злились, целый час дулись, потом все же хватило ума рассмеяться над самими собой. Он говорил:
— Ты же старше меня по годам и по званию и по учености, ты должен быть умнее. А я ведь еще и псих контуженный… Ну и что, что я лучше в дурака играю, я ловчее, быстрее соображаю в картах, у меня опыт есть. Ты не должен обижаться. Я и батальоном могу лучше командовать. Ты когда командовал батальоном? Никогда? А я с Белостока уже на батальоне. А до того адъютантом старшим был и на роте полгода, пока на Курской дуге не долбануло… Значит, у меня опыт, а у тебя одна теория. Но ты, наверное, мог бы как-никак покомандовать, а я в твоих делах ни бум-бум… Так чего ж ты обижаешься? А в картах у меня опыт больше военного, еще со школы, и дома с ребятами резался. Я всю колоду в уме держу. Ты еще думаешь, а я уж угадал, какие у тебя на руках…
В Быдгоще следователь Виноградов вызвал меня только один раз, в самые первые дни. В маленькой комнате за пустым столом он сидел зеленовато-желтый, сутулился и морщился не то от боли, не то с похмелья. Но в голосе звучало победоносное злорадство.
— Имею объявить, что ваше новое ходатайство по 206-й статье прокурор и органы следствия отклоняют как необоснованные. Следствие по вашему делу закончено, и оно передается в судебные органы… Понятно?
Но я плохо слышал его. Он курил толстую папиросу. Он так небрежно держал измятый, изжеванный мундштук тощими, желтыми пальцами. К потолку тянулся синий дымок, и я за несколько шагов вдыхал его благоухание. Это было еще до появления нашего благодетеля Стецюка, и мы с Сашей изнемогали от голода и тоски по табаку.
— Дайте покурить! Пожалуйста. Давно не курил.
— Я вас спрашиваю — вам понятно?
— Понятно, понятно. Дайте хоть сорок, ну докурить. Очень прошу. Вы же курящий…
Он смотрел на меня брезгливо и удовлетворенно. Ему, должно быть, даже облегчало хворь сознание превосходства над униженным попрошайкой. Он затянулся, сплюнул, положил на край стола изжеванную папиросу:
— Нате… Какой же вы… э… э…
Он так и не нашел слова. По интонации требовалось что-либо вроде «нахал», «поганец», «ничтожество». Но то ли по трусости, то ли все же от жалости не сказал ничего.
Я оторвал часть мокрого мундштука и жадно тянул дым, сладковатый, слабенький, но голова закружилась… Я видел его торжествующее презрение. Но оставалась еще одна, едва ли две затяжки… И допросов больше не будет.
— Спасибо! Дайте пожалуйста еще хоть одну с собой… Уже неделю без курева, с ума сойти можно…
Он смотрел победно и высокомерно, откинувшись на спинку стула.
— Я вас не обязан снабжать табаком. Идите!
Кружилась голова, тошнило. Не было сил даже на ненависть. Едва удержался, чтобы не попросить еще раз.
На обратном пути в камеру я подобрал большой махорочный бычок. Это утешило. У Саши оставались еще две спички. Мы бережно курили, и я вслух мечтал, как встречу майора Виноградова когда-нибудь потом. Найду его в Ярославле. Нет, бить не буду, но уж напугаю… А то и наплюю в зеленоватое рыло. Буду курить и плевать в него огрызками папирос.
Глава двадцать третья.
Быдгощ — Брест
На рассвете вызвали меня одного с вещами — значит, в трибунал. Мы обнялись с Сашей, еще и еще раз повторяли адреса.
Внизу, в большой прихожей тюрьмы по стенам теснилась мятая шеренга в солдатской и цивильной одежде. Примерно полторы сотни заключенных. Несколько в стороне — женщины. Меня поставили отдельно от всех, поближе к группе штатских, в заграничных костюмах и обуви. Тогда это было еще очень заметно. Дежурный старшина, державший папку с большой пачкой бумаг, прочитал мне по маленькому листку, подколотому к нескольким другим побольше:
— Ваше дело передано в Особое совещание при Министерстве внутренних дел СССР.
Принесли мой чемодан, забрали завалявшиеся там книги, карандаши, но оставили трофейное армейское белье, стеганые манчжурские костюмы из эрзацшелка, все это кормило потом в пути.
Длинной колонной заключенные топали вдоль утренней летней улицы Быдгоща — это был мой первый марш под конвоем, раньше возили. С тротуаров смотрели женщины, дети, солдаты, смотрели с любопытством. Сочувствующих взглядов я не заметил, но и криков «повесить бы их» уже не слышал. У развалин работали женщины в косынках и шароварах, тянулись прямоугольные столбики сложенного кирпича. На уцелевших домах редкими пестрыми пятнами — свежая краска вывесок.
Большой старый клен, полурасщепленный взрывом, одной половиной завалился на стену выжженного пустоглазого дома, но обе половины в густой листве, по-утреннему свеже-зеленой. Упрямо живому клену я обрадовался, как доброму предзнаменованию.
На вокзале нас погрузили в товарные вагоны. Сперва я оказался в вагоне, в котором было несколько женщин, знакомых по прежней поездке. Черноглазая Надя похудела, посерела, но все еще была круглолица, с ямочками на детских припухлых щеках. Она уже не плакала, а только спрашивала, утешая себя: «Ну, может, еще и помилуют или срок уменьшат? Не может быть, чтоб меня пятнадцать лет держали. Ну я ж тогда совсем старая выйду — тридцать шесть лет, это ж подумать страшно…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});