Федор Торнау - Воспоминания кавказского офицера
– Не знаю! Мы поссорились два дни тому назад и пошли разными дорогами.
– Врешь! На берегу Сагуаши два следа: поутру вы не разлучались еще. Говори или убью! – Алим-Гирей взвел курок.
Абдул-Гани молча указал на дерево, возле которого я залег.
Товарищ Алим-Гирея приблизился к нему, обошел кусты и вернулся к Абдул-Гани, не заметив меня в пяти шагах. Я смел еще надеяться, авось не найдут.
Снова принялись грозить ногайцу; он вторично указал в мою сторону. Абадзех опять принялся искать. Видя, что нет спасения, я дал ему подойти и поднялся мгновенно, помышляя с ним сцепиться. Мы были человек на человека. Алим-Гирей не мог остановить татарина, порывавшегося освободиться. Но мой противник сделал прыжок в сторону, выхватил шашку и, описывая ею круги над моею головой, кричал, чтоб я сдавался. Я шел к нему, имея правую руку за пазухою, по особому расчету: мне хотелось сдаться на условиях. Алим-Гирей, заметя, что я прячу руку, кричал своему товарищу остерегаться, потому что у меня должен быть нож.
По мере того как я подходил, абадзех отступал и, приноравливаясь ударить меня по голове, кричал, чтоб я сдавался и прежде всего бросил нож.
Алим-Гирей, видя, что происходит, крикнул абадзеху кончать дело, рубить меня только не по голове, а по ногам, чтоб я упал.
Перспектива открывалась для меня самая неутешительная, с прорубленными ногами остаться навсегда калекою: я остановился.
– Алим-Гирей, – закричал я, – хотите вы меня живого или мертвого?
– Сдайся добром и ты будешь жив.
– Хорошо, Алим-Гирей, я сдамся, только не простому человеку, а тебе, старому дворянину, Дауру, если ты мне дашь святое слово, что мне не будет сделано оскорбления и меня не станут вязать; иначе Бог рассудит! Клянись за себя и за Аслан-бека!
Алим-Гирей поклялся Кораном да могилою отца и матери.
Тогда я подошел к нему.
– Брось же ножик.
Я вынул из-за пазухи пустую руку: на, возьми его!
Алим-Гирей засмеялся.
– Обманул ты нас, да нечего делать: клятва дана, и я сдержу ее; тебе нечего бояться брани и оскорблений.
После того абадзехи посадили нас на лошадей, сами поместились на крупе и повезли вверх по Сагуаше, к сборному месту многочисленной шайки кабардинцев и абадзехов, помогавших Тамбиеву нас отыскивать. На высоком обрывистом берегу реки ожидали нас уже несколько человек, прочие съезжались один за другим. Тамбиев приехал поздно ночью. Ожидая его, слезли с лошадей и расположились на земле отдыхать, поместив меня посередине. После заката солнца поднялся холодный северный ветер, насквозь продувавший мое мокрое платье. Татарин был прав: с мокрым платьем на теле можно умереть в открытой степи. Я переносил много боли, много страданий, но подобного мучения я еще не испытывал. Рубашка жгла меня как огнем; при каждом порыве ветра будто тысячи раскаленных игл вонзались в мое измученное тело. Пытка дошла до такой степени, что я потерял силу ее переносить, но гордость не позволяла мне просить черкесов помочь беде; в первый раз я почувствовал желание положить навсегда конец моим страданиям. В пяти шагах, под крутым обрывом, шумела Сагуаша. Непреодолимая сила влекла меня в реку. Я оглянулся: черкесы, казалось, все заснули; легко было придвинуться к краю обрыва; но при первом движении, которое я сделал в ту сторону, Алим-Гирей, спавший только одним глазом, быстро перегородил мне дорогу.
– Это что значит? Куда ты? в реку? Да чего ты боишься, когда я поклялся, что тебя не станут обижать?
Не получая ответа, он взглянул мне в лицо, ощупал платье и понял мои страдания. Он и еще другой абадзех накрыли меня своими бурками, после чего боль стала постепенно уменьшаться. Когда дали знать, что Тамбиев подъезжает, Алим-Гирей вышел к нему навстречу и долго с ним переговаривал; потом они подошли поздравить меня с тем, что я, по милости Аллаха, не погиб в лесу, и говорили, что я должен считать себя счастливым, опять попав в их власть. Не знаю, была ли это ирония, могу только сказать, что я других упреков не слыхал от Тамбиева. После этого сели на лошадей и повезли меня, накрытого двумя бурками, в ближайший аул, верст за десять, где я обогрелся возле огня, немного поел и заснул летаргическим сном. И в этот раз последние трое суток я положительно ничего не ел, но не чувствовал от этого заметного упадка сил, хотя еще в ночь перед переправою прошел верных двадцать верст, и даже готов был, если бы нас не схватили, идти, не останавливаясь, до Кубани. С первого ночлега до аула, в котором я жил у Тамбиева, мы дошли в два перехода. Мщение Тамбиева заключалось в том, что он меня заставил идти пешком всю дорогу, это новое мучение я перенес с привычным мне упрямым молчанием, столько же сердившим черкесов, сколько оно внушало им уважения к моему характеру. Не было страдания, которым бы они могли вынудить от меня жалобу или просьбу облегчить мое положение. Тамбиев часто повторял:
– Твоя сердит много: хорошо не скажи, худо не скажи, никогда проси не будет. – Это значило: ты очень сердит: за хорошее не благодаришь, за дурное не бранишься и ни о чем не хочешь просить.
Замечая усилие, с которым я передвигал усталые ноги, Аслан-Бек, платя упрямством за упрямство, как будто в извинение своего поступка со мною, слезал с лошади и шел сам возле меня, уверяя, что она крайне измучена, а другой лошади для себя или для меня он нигде не может добыть.
По возвращении в аул я занял с Абдулом-Гани прежнюю избу; его приковали исправленною цепью, а мне наложили оковы на ноги. Первая встретила меня с непритворною радостью черная Хакраз, забывшая побои, которыми я ее угостил в лесу, право, против моего желания и только для спасения ее от смерти. Абдул-Гани не пожалел бы ее. Потом Аслан-Коз, воспользовавшись минутой, когда не было караульных, показалась у дверей, улыбнулась мне и только успела шепнуть, что новый дом готов и меня переведут в него на другой день. Все приняло для меня свой прежний вид. Абдул-Гани прорыдал весь вечер, проклиная свою глупость, и с растерзанным видом просил простить его. Глубокое его отчаяние возбудило мою жалость. Зная, что нас разлучат и на первое время все караульные, которыми Тамбиев мог располагать, будут находиться у меня, а его оставят, может быть, одного, надеясь, что в одну или две ночи нельзя перепилить оков, я указал ему на приготовленное мною средство избавиться от них и снова бежать. По обыкновению ногаец не понимал ничего, и я долго должен был ему толковать употребление ключа и способ, как добраться до замка, висевшего за стеною, с наружной стороны избы, что было возможно только через крышу. Все сбылось, как я предполагал. В новом помещении три человека пришли меня караулить, несмотря на положительную невозможность уйти из него. Абдул-Гани остался один и в первую же ночь воспользовался ключом и моими советами. В этот раз он более не возвращался, десять дней бродил по лесам, от голода съел свои чувяки из телячьей кожи, а все-таки кончил тем, что дошел до родного Тохтамыша. Несмотря на свою силу и, казалось, неразрушимое здоровье, он не перенес безнаказанно страданий семимесячного плена и четырех попыток спастись. Скоро после прихода домой он начал чахнуть и умер через полгода.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});