Как я стал собой. Воспоминания - Ирвин Ялом
Я переплел его юношеские переживания с рассказом о нашей дружбе и создал повесть «Я позову полицию», опубликованную в Соединенных Штатах в виде электронной книги. В Европе восемь стран издали ее в бумажной обложке. Название взято из одного особенно леденящего душу инцидента, описанного в повести.
Хотя к тому времени, как эта книга была опубликована, прошло более шестидесяти лет после окончания войны, Боб настолько боялся нацистов, что отказался печатать на обложке книги свое настоящее имя. Я напомнил ему, что любому выжившему нацисту сейчас около девяноста лет и он уже совершенно безвреден. Но Боб настаивал на использования псевдонима – Роберт Брент – для английской и венгерской версий. Только после долгих уговоров он уступил и согласился опубликовать свое настоящее имя в семи переводах, включая немецкий.
Я часто восхищался мужеством и твердой волей Боба. Он, сирота, из лагеря для перемещенных лиц приехал в Соединенные Штаты после Второй мировой войны, не зная ни слова по-английски. Проучившись менее двух лет в Бостонской латинской школе, он был принят в Гарвард. И там не только учился достаточно хорошо, чтобы поступить в медицинскую школу, но и играл в студенческой футбольной команде – и все это время был один-одинешенек на свете.
Потом он женился на Пэт Даунс. Пэт была врачом и дочерью двух врачей, внучкой Гарри Эмерсона Фосдика, уважаемого пастора межконфессиональной Церкви Риверсайд в Манхэттене. Боб попросил ее перейти в иудаизм перед их свадьбой, и Пэт согласилась. В процессе ее обращения, как рассказывала мне Пэт, все шло хорошо, пока раввин не объявил, что иудейские законы в области питания запрещают есть моллюсков, включая омаров. Пэт, проведшая бо́льшую часть детства в штате Мэн, была потрясена. Она ела омаров всю свою жизнь, и это требование переполнило чашу: вся затея едва не сорвалась. Но раввин – возможно, из-за почтенного деда Пэт, – был настолько одержим желанием обратить ее в свою веру, что, проконсультировавшись с консорциумом раввинов, сделал для нее редкое исключение: ей, единственной из всех иудеев, было разрешено есть омаров.
Боб выбрал специализацию хирурга-кардиолога – он признавался мне: только когда он держал в руке бьющееся сердце пациента, он чувствовал себя полностью живым. Он сделал выдающуюся карьеру, стал профессором хирургии в Бостонском университете, написал более пяти сотен исследовательских и клинических работ для профессиональных журналов и был уже на пороге проведения первой в мире пересадки сердца, когда его опередил другой хирург, Кристиан Барнард.
К концу 2015 года, оплакав потерю сестры и троих своих лучших друзей, я несколько недель проболел гриппом, сопровождавшимся потерей аппетита и веса. А потом перенес острый приступ гастроэнтерита, вероятнее всего, в результате пищевого отравления, с рвотой и поносом, приведшими к обезвоживанию. Давление у меня упало до настолько опасно низкого уровня, что мой сын Рид повез меня из Сан-Франциско в отделение неотложной помощи Стэнфорда, где я пробыл около полутора суток.
Мне ввели семь литров внутривенного раствора, и давление постепенно вернулось к норме. Дожидаясь результатов компьютерной томографии брюшной полости, я впервые в жизни отчетливо почувствовал, что, возможно, умираю. Моя дочь Ив, профессиональный врач, и Мэрилин не отходили от меня, утешая, и я пытался успокоить себя мыслью, к которой часто прибегал в своей работе с пациентами: чем острее ощущение непрожитой жизни, тем сильнее страх смерти. Вспомнив, как мало поводов для сожалений давала мне прожитая мною жизнь, я немного успокоился.
После выписки из больницы я весил всего шестьдесят три килограмма – примерно на десять килограмм меньше своего среднего веса. Смутные воспоминания о полученном мною медицинском образовании порой не доводят до добра. В данном случае меня преследовала медицинская максима: если пациент существенно теряет вес по неизвестной причине, думай о скрытом раке. Воображение рисовало картину моей брюшной полости, оплетенной метастатическими рубцами.
В то время я утешался мысленным экспериментом, предложенным Ричардом Докинзом[37]: представьте себе тонкий, как лазерный луч, прожектор, неумолимо движущийся вдоль гигантской линейки времени. Все, что этот луч миновал, погружено во тьму прошлого; все, что впереди луча, скрыто во тьме еще не случившегося. Лишь то, что освещено этим тонким, как лазер, лучиком света, живо и осознано. Эта мысль всегда приносит мне утешение: она заставляет меня почувствовать, что мне повезло быть живым в данный момент.
Порой я думаю, что мой литературный труд – это по сути попытка избавиться от мыслей о течении времени и неизбежной смерти. Фолкнер выразил это лучше всех: «Цель любого художника – с помощью искусства остановить движение, которое есть жизнь, и сохранить его так, чтобы через сто лет оно возобновилось под взглядом незнакомца». Я полагаю, что эта мысль объясняет силу моего стремления писать – и никогда не переставать писать.
Я очень серьезно воспринимаю идею, что, если человек живет хорошо и не испытывает глубоких сожалений, смерть он встречает с большей безмятежностью. Я слышал эту мысль не только от многих умирающих пациентов, но и от писателей с великой душой, таких, например, как Толстой, чей Иван Ильич осознает, что умирает так плохо именно потому, что скверно жил. Все, что я читал, весь мой жизненный опыт учил меня, что важно жить так, чтобы умирать, как можно меньше сожалея. В последние годы я осознанно стараюсь быть великодушным и мягким со всеми, кого встречаю, и в завершающий период своего девятого десятка вхожу с достаточным чувством удовлетворенности жизнью.
Еще одно напоминание о моей смертности – электронная почта. Более двадцати лет я каждый день получаю немалое количество писем от поклонников. Я стараюсь отвечать на каждое письмо, считая это разновидностью ежедневной буддийской медитации любящей доброты. Мне доставляет радость думать, что мои труды способны дать что-то тем, кто мне пишет. Но по мере того как идут годы, я также осознаю постоянно возрастающее количество этих писем – спешку читателей, которая подогревается пониманием, что мне не так уж долго осталось жить. Эта идея все чаще выражается совершенно открыто, как в том письме, которое пришло на днях:
…Я хотела написать вам уже давно, но думала, что вас и так слишком одолевают письмами, и вам все равно не хватает времени читать их все; однако я подумала, что все равно напишу. Как вы сами говорите, годы ваши преклонные и, возможно, вы