Бенедикт Сарнов - Феномен Солженицына
Основные жизненные и творческие стимулы Толстого раскрыты им самим с достаточной ясностью в монологе князя Андрея накануне Аустерлицкого сражения. Свой собственный душевный опыт Толстой вложил в своего героя, как он делал это постоянно: «Я никогда никому не скажу этого, но, боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно. И как ни дороги, ни милы мне многие люди – отец, сестра, жена, – самые дорогие мне люди, – но, как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать».
Вот то «тщеславие», от которого Толстой сам иногда приходил в ужас, не видя ему выхода, и от которого так страдали его семейные. Размышления об этой «непонятной страсти», которая не дает покоя и отравляет существование, заполняют уже юношеские дневники Толстого: «Я много пострадал от этой страсти – она испортила мне лучшие года моей жизни и навек унесла от меня всю свежесть, смелость, веселость и предприимчивость молодости»... Эта страсть не давала Толстому покоя до конца – до конца ему казалось и нужно было, чтобы сорок веков смотрели на него с высоты пирамид. Дневники С. А. Толстой наполнены жалобами на безграничное тщеславие и славолюбие Толстого, ради удовлетворения которого он готов забыть всё и всех.
На деле это было, конечно, не простое тщеславие, которым страдают мелкие натуры, а нечто гораздо более сложное и серьезное. Это было ощущение особой силы, особой исторической миссии. Это была жажда не только власти и славы, но и героического поведения, героических поступков. «Весь мир погибнет, если я остановлюсь» – вот настоящая формула этой героики.
(Там же. Стр. 86)
Получается, что этот главный стимул, заставляющий Толстого творить, – индивидуальное, сугубо личное его свойство. Даже неслыханная, ни с чьей другой не сравнимая, уникальная продуктивность Толстого – прямой результат этой героики, этого героического начала, побуждающего его творить:
...Когда несколько лет тому назад решено было приступить к изданию полного собрания сочинений, дневников и писем Льва Толстого, то оказалось, что для этого нужно не менее 90 больших томов. Такие размеры необычны для русской литературы. Мы привыкли, что сочинения наших классиков помещаются самое большее в 15–20 томах. Девяносто томов – это больше, чем Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Если это перевести на печатные листы, то получится около трех тысяч листов! А если считать по страницам, то их окажется около пятидесяти тысяч!
Но впечатление будет ещё более грандиозным и необычным, если увидеть все это в рукописях. Первое ощущение редактора, приступающего к работе над рукописями Толстого, – паника. Как бы ни был велик его опыт по редактированию других классиков – все равно: взявшись за Толстого, он испугается. Он берет небольшую вещь– «Крейцерову сонату», которая в печати занимает около пяти печатных листов: ему приносят целый тюк рукописей: 800 листов. Он берет совсем маленькую вещь – «Разрушение ада и восстановление его»; ему дают 400 листов, исписанных рукой Толстого или испещренных его поправками. Редактор начинает раскладывать эти листы, чтобы выяснить последовательность редакций: этих редакций получается 10, 15, 20. А что делать с такой вещью, как «Воскресение»? Рукописи этого романа занимают целый сундук.
(Там же. Стр. 77)
Разве мог бы он всё это осуществить, если бы время от времени не накатывала на него, не овладевала им пресловутая энергия заблуждения ?
Получается, стало быть, что и она, эта до глубокой старости не покидавшая его энергия, тоже – индивидуальное, сугубо личное, изначально ему присущее свойство его героической натуры.
Но сам Толстой в это словосочетание вкладывал совсем другой смысл.
Б. Эйхенбаум в своей статье о творческих стимулах Л. Толстого ссылается ещё на такую реплику Льва Николаевича (из письма А. А. Фету):
...Для того, чтобы работать, нужно, чтобы выросли под ногами подмостки. И эти подмостки зависят не от тебя. Если станешь работать без подмосток, только потратишь матерьял и завалишь без толку такие стены, которых и продолжать нельзя.
(Л. Н. Толстой. ПСС. Том 62. М. 1953. Стр. 209)
Приведя её, он тут же замечает:
...Это уже не о стимулах, а о тех внутренних условиях, которые необходимы для работы. Но эти условия, эта необходимость «подмостков» вытекают из тех же героических стимулов.
(Б. Эйхенбаум. О прозе. Л. 1969. Стр. 86–87)
На самом деле речь у Толстого здесь идет о другом:
Начинается это его письмо Фету так:
...Страшная вещь наша работа. Кроме нас, никто это не знает.
А вот как он заключает это свое рассуждение о «подмостках», которые должны вырасти под ногами, чтобы работа пошла:
...Особенно это чувствуется, когда работа начата. Всё кажется: отчего же не продолжать? Хвать-похвать, недостают руки и сидишь дожидаешься. Так и сидел я. Теперь, кажется, подросли подмостки и засучиваю рукава.
(Там же)
Стало быть, это не только о себе, о какой-то индивидуальной, личной своей особенности, а о непременном, необходимом условии всякого писательского труда. Писательского труда вообще.
В другой раз он высказался на этот счёт совсем уже определенно.
Вспоминая рано умершего старшего своего брата Николая и говоря о его незаурядной художественной одаренности, он заметил, что тот обладал многими качествами из тех, что необходимы писателю:
...Качества... писателя, которые у него были, было прежде всего тонкое художественное чутье, крайнее чувство меры, добродушный, веселый юмор, необыкновенное, неистощимое воображение и правдивое, высоко нравственное мировоззрение... Воображение у него было такое, что он мог рассказывать сказки или истории с привидениями или юмористические истории в духе m-me Radcliff без остановки и запинки целыми часами и с такой уверенностью в действительность рассказываемого, что забывалось, что это выдумка.
Но:
......Он не имел только тех недостатков, которые нужны для того, чтобы быть писателем. Он не имел главного нужного для этого недостатка: у него не было тщеславия...
(Л. Н. Толстой. ПСС. Том 34. Стр. 386)
Речь, разумеется, не о простом тщеславии, которым, как говорит Эйхенбаум, «страдают мелкие натуры», а о том, постоянно приходившем ему на помощь и долго не оставлявшем его сознанием своей особой миссии: «Весь мир погибнет, если я остановлюсь». То есть – всё о той же энергии заблуждения .
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});