Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Эта тема волновала и близкого друга Слуцкого Давида Самойлова. Правда, у него нет стихов, посвященных еврейскому вопросу, но в 1988 году, незадолго до кончины, вспоминая Холокост, «дело врачей» и антисемитизм послевоенной поры, Самойлов записал в дневнике: «Если меня, русского поэта и русского человека, погонят в газовую камеру, я буду повторять: “Шема исроэл, адэной элэхейну, эдэной эход”. Единственное, что я запомнил из своего еврейства»[262]. Он мог бы добавить и то, что передалось ему от любимого отца, — чувства двойной принадлежности России и еврейству.
Слуцкого не пугало, что ход в эту «проклятую» область был наглухо запрещен. Ему не впервой было писать «в стол». Стихи на еврейскую тему были вызваны непреходящей болью. И писал он об этом вовсе не потому, что антисемитизм касался его лично или что Холокост унес жизни его близких: он ненавидел любые проявления ксенофобии. Верный лучшим традициям русской литературы, Слуцкий всегда был на стороне преследуемых и угнетенных.
Стихи и проза, относящиеся непосредственно к еврейской теме, органично вплетены в творчество поэта, в котором гимн мужеству российского солдата, сострадание его военной судьбе и радость за его успехи соседствуют со стихами, полными жалости к пленному итальянцу («Итальянец»), смертельно раненному «фрицу» («Госпиталь»), престарелой немке («Немка») и возвращающимся из советских лагерей польским офицерам армии Андерса («Тридцатки»).
Поэт отстаивал необходимость впитывания евреями культуры тех народов, в среду которых их поместила судьба, и вписывания еврейского опыта в культурный контекст этих народов.
Я не могу доверить переводуСвоих стихов жестокую свободу,И потому пойду в огонь и воду,Но стану ведом русскому народу.
Я инородец; я не иноверец.Не старожил? Ну что же — новосел.Я как из веры переходят в ересь,Отчаянно в Россию перешел…
В стихотворении «Березка в Освенциме» Слуцкий не случайно пишет: «Свидетелями смерти не возьму // платан и дуб. // И лавр мне — ни к чему. // С меня достаточно березки». Он подчеркивает тем самым и свое еврейство (ибо Освенцим был построен для уничтожения именно евреев), и свою верность России (ибо березка — символ России). Для Слуцкого неразрывными оказываются его еврейство, русский патриотизм и интернационализм. Без этих трех составляющих невозможно представить себе ту идеологию Бориса Слуцкого, которой он оставался верен до конца своих дней.
Поэт-интернационалист Слуцкий никогда не отделял себя от еврейства — не афишировал его, но и не скрывал. Подобно французскому историку, участнику Сопротивления Марку Блоку[263], он мог бы сказать: «Я еврей, но не вижу в этом причины ни для гордыни, ни для стыда, я отстаиваю свое происхождение лишь в одном случае: перед лицом антисемита»[264]. Слуцкий помнил, что в его жилах течет кровь предков, но при этом не забывал, «что бывает двоякая кровь, та, что течет в жилах, и та, что течет из жил» (Юлиан Тувим). Он знал, что стихи «важней крови, той, что во мне течет. // Я не скажу, что кровь не в счет: // она своя, не привозная…».
Та кровь, что течет из жил, и окрасила еврейские стихи Слуцкого. В эпоху Холокоста и сталинского государственного антисемитизма поэту было «никуда не деться от крика: “Евреи, евреи!”»
Но это было позже. Мелкие проявления бытового антисемитизма на харьковской рабочей окраине во времена его детства и ранней юности не нашли отражения в его стихах, а значит, он не позволял им задеть свою душу. (Владимир Корнилов, друг и единомышленник Слуцкого, говоря о «мучительной» еврейской теме, подтверждал, что «Слуцкий не ставил знака равенства между бытовым антисемитизмом и антисемитизмом власти».) Но когда в конце тридцатых годов стало известно о преследовании евреев в нацистской Германии, когда осколки «хрустальной ночи» разлетелись по городам Европы, девятнадцатилетний Слуцкий написал стихотворение «Рассказ старого еврея (рассказ оттуда)». Текст 1938 года (утраченный и восстановленный по памяти братом и друзьями поэта) впервые был опубликован в Израиле через 55 лет в журнале «22». В этом раннем стихотворении — удивительное предвидение Холокоста:
По вечерам, хоть их никто не просит,В берлинских подворотнях там и тутОни бросают глупые вопросы:— За что? За что бьют?
Как быть с евреем — это не вопрос.Как бить еврея — это да, вопрос.Есть мнение, что метод избиенияХоть благороден, но излишне прост.
Они травой подножною растут:Не укрощать, а прекращать сей люд.
Написанный до войны «Рассказ старого еврея» положил начало еврейской теме в поэзии Слуцкого.
К довоенному времени относится еще одно стихотворение, касающееся евреев, но написанное в совершенно другой тональности: «Конец. (Абрам Шапиро)». Это тоже рассказ о старом еврее, но, в отличие от берлинского безымянного еврея, Шапиро покидает этот мир не под ударами немецких штурмовиков, а в своей постели, в окружении близких. Но его смерть не вызывает у молодого автора ни скорби, ни сожаления. Старик с «привычной жадностью» цепляется за жизнь и даже на смертном одре «…хрипит потомкам: “Покупайте вещи — все остальное прах и ерунда!”». Свое неприятие Шейлока времен недостроенного социализма автор выразил через отношение сыновей к умирающему отцу:
А сыновья устали от Шапиры —Им время возвращаться на квартиры!
Они сюда собрались для почета,Но сроки вышли. Можно прекратить.Им двести лет за все его обсчетыОбсчитанным платить — не заплатить!
Это свое «багрицкое», антинэпманское стихотворение Борис Слуцкий никогда не публиковал. Его напечатал Юрий Болдырев в первом томе трехтомника — возможно, для того, чтобы показать, какой путь проделал Борис Слуцкий от «харьковского робеспьериста», не желающего понимать правоту человека, настрадавшегося от бедности и потому требующего от сыновей обогащения, до «гнилого либерала», устало спрашивающего в одном из своих стихотворений: «Скажите, кто такие мещане? За что на них писатели злы?» Этот путь Борис Слуцкий с его мужеством, умом и совестью проделал бы все равно, но война, Холокост, послевоенная антисемитская политика ускорили его понимание других — не поэтов, не революционеров. Но чего нельзя отнять от запальчивого и несправедливого стихотворения про Абрама Шапиро, так это его предельной поэтической и человеческой честности, которая становится трагедией, когда ничем нельзя оправдать свое отторжение от неприятных тебе людей вроде этого нэпмана. Его тоже убьют просто за то, что он — еврей. А это меняет дело и интонацию. После Холокоста все взывает к цельности: крови и души, крови и сознания.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});