...Вечности заложник - Семен Борисович Ласкин
Старик соскочил с подоконника и, уже не глядя на меня, не оглядываясь и не замедляя шага, стал приближаться к заветной двери. Поднял руку к старинному, совсем не встречающемуся теперь звонку и дернул цепь металлических передач. Показалось, что за дверями не один колокольчик, а несколько...
Высокая дама с красивым немолодым лицом, грустными, усталыми глазами, не улыбнувшись, с неторопливым достоинством поклонилась нам, пригласила войти в глубь затененного коридора.
После тусклой лестницы зрение легче приспосабливалось к темноте. Мы прошли мимо полочек с керамикой, мимо холстов, видимо давно натянутых на подрамники, но так и не тронутых кистью, остановились у следующей двери.
Дама отступила, пропуская нас в комнату, большую и тоже притемненную, с широкой тахтой и старой крупной мебелью.
Фаустов шагнул первым — здесь он бывал неоднократно. Никого еще не увидев, я услыхал близкое хриплое дыхание, почувствовал резкий и такой знакомый запах лекарств.
— Александр, к тебе гости, — объявила жена. — Николай Николаевич с другом.
Фаустов отступил вправо. Старый измученный человек в полосатой пижаме сидел на тахте, упираясь руками в матрац. За его спиной лежали подушки, все, что были в этой квартире, диванные и с кровати. Стопы отекли, не вмещались в тапочки, поэтому он держал их поверх, губы были синего цвета, все это подсказывало диагноз: нарастающая сердечная недостаточность.
— Да ты большой молодец! — искусственно бодрым голосом выкрикнул Фаустов, явно думая иначе.
— Болею, Коля, — прохрипел художник, совсем сбившись с дыхания. — Тяжело болею...
— Ерунда! — возмутился Фаустов, подталкивая меня к постели. — Сейчас мы тебя подправим! Ты даже не представляешь, какой чудо-врач со мной! Минуту — и тебе станет легче.
Я похолодел. Ничего, кроме металлического стетоскопа, доставшегося от деда, со мной не было. Фаустов допустил оплошность, это был явный и вредный перебор. Через полчаса станет ясно, что я так же беспомощен перед болезнью, как и многие предыдущие эскулапы.
А они здесь были! Гора битых ампул на столе подтверждала предположение.
Я присел на краешек тахты, расстегнул художнику пижамную куртку. Сердце стучало глухо, с перебоями, периодически будто бы переходило в галоп.
Нет, от меня не утаился его грустный взгляд, невысказанная мольба о помощи.
Принесли горячую воду для ног, поставили горчичники, удобнее переложили подушки — это все, чем я располагал.
И тут к неожиданной обоюдной радости приступ начал отступать, словно бы подчинившись магической силе. Больной порозовел, приободрился, дыхание стало свободнее и чище.
Не знаю, сколько времени я крутился, но результат превзошел ожидаемое.
— А мне лучше, — без хрипоты вдруг заявил больной.
— Ну, какого мастера я к тебе привел?! — почти заорал Фаустов, невероятно радуясь моему магическому успеху. — Понял, какой для тебя подарок?! — И он весело стрельнул в меня взглядом.
Прошелся по комнате как полководец и неожиданно потребовал:
— Давайте-ка покажем нашему другу графику? Пусть поглядит, кого он спасал!
— Конечно, конечно, — сказала жена и сразу же поднялась.
— Несите лучшее! — крикнул ей вслед Фаустов. — Старенькое! Двадцатые годы!
Жена вышла в соседнюю комнату — там была мастерская, — вернулась с большой серой папкой.
— Я объясню! — возбужденно предлагал Фаустов, посматривая на больного. — А ты помалкивай, набирайся сил.
Он притянул первый лист и тут же застонал, точно пронзенный острым.
— Какой художник! — разнеслось по комнате. — Ты замечательный мастер!
Пейзажи углем и тушью, бархатистые необозримые пространства с лесами, пашнями, деревенскими строениями, акварель и гуашь, натюрморты с цветами, с книгой, с балалайкой — все это ложилось перед нами, каждый раз вызывая у Фаустова прилив новых волнений.
— Что вы на это скажете?! — кричал он.
Художник покачивал головой, от фаустовских комплиментов ему становилось все лучше.
Жена вынесла новую папку. Держалась она величественно, стройная, статная, — вечная его модель (я уже отметил во многих портретах сходство, повторяющийся тип женщины).
В ее осанке, в ее умных больших глазах, в овале лица, в прическе, собранной в узел, было нечто величественное и чистое.
Теперь на этот же столик ложились листы книжной графики, классика, осмысленная совершенно по-своему, знакомые персонажи Пушкина, Грибоедова, Салтыкова-Щедрина. Многое я видел еще в нерадивые школьные годы, но тогда фамилия художника меня не интересовала, я разглядывал иллюстрации, не столько удивляясь, сколько невольно впитывая неожиданную, новую для себя точность, а поэтому и запоминая.
Впрочем, помнил я не одну «школьную программу», но и «Двенадцать подвигов Геракла» с его рисунками, книжки-малышки — их у меня было когда-то много, — и, что поразительно, не только узнал «Медного всадника» из его детской книжки, но и две строки под рисунком вспомнил, хотя не видел книжку почти сорок лет.
— Неужели знали? — удивился художник. — Я ведь и детские стихи писал. Было, было такое!..
На тахте сидел человек, казавшийся теперь совершенно здоровым.
— Хватит на сегодня! — решительно сказала жена, закрывая папку с понятной мне торопливостью, хотя мы с Фаустовым не досмотрели до середины. — Александру Николаевичу трудно!..
Она уплыла в кухню, такая же величественная и гордая, какой показалась мне в первую секунду знакомства.
И тут я заметил, что Фаустов украдкой просматривает следующие рисунки, при этом как-то торопливо запихивая их в папку.
Странное дело! При всей малой моей подготовленности нельзя было не заметить, как слабеет дарование. Последующие листы казались написанными другим человеком, этакая сладость возникла в них.
— Сахар, настоящий сахар! — бормотал Фаустов, пользуясь тем, что жена подбивает художнику одеяло.
И вдруг сказал:
— А все же главные открытия были сделаны в двадцатые и в начале тридцатых, никуда от этого уже не деться!
Художник страдальчески поглядел на нас.
— «Круг» — это романтика, — буркнул он. — Фантазии, поиски, споры интересны в молодости. Менялось время, менялись и мы. Приходилось доказывать, что мы не хуже других...
Фаустов вскинул голову.
— Не хуже кого?!
Он забегал по комнате, я уже знал подобные вспышки его волнений и гнева.
— Что, что ты доказал своим компромиссом?! Был прекрасен и самобытен, а стал «не хуже других»!
Синяя бледность