Надежда Мандельштам - Воспоминания
Отказаться от Коли Тихонова, юноши с размашистыми движениями, трудно. «Тихонов и Луговской никогда ни для кого ничего не сделали, — сказала мне Анна Андреевна, — но они все же получше других»… Анна Андреевна как-то в 37 году встретила Тихонова, и они с полчаса гуляли вместе по набережной. Тихонов все время жаловался ей на проклятое время. «Он говорил то же, что мы», — сказала Анна Андреевна. Вот почему она к нему и сейчас неплохо относится. Но как говорил!… Придя домой, она не могла припомнить ни одной фразы, где он бы выдал свое отношение к террору: все было так отлакировано, что даже Ахматовой он «не дал против себя материала»… Он только на что-то жаловался, но ни одного лишнего слова не произнес — это ли не высокая дисциплина!… Вот я и считаю, что его нельзя ставить на одну доску с Луговским. Этот был совсем другого склада — несравненно более наивного и чистого. Фронта он боялся, как огня, литературной войны не вел и в пьяном виде мог наговорить с три короба чепухи. А Тихонов всегда верен себе и делу, которому служит. На его похороны придут последние могикане и воздадут воинские почести беспартийному литературному борцу, понимавшему, что журнал «Звезда» — тот же фронт.
Жена Тихонова делала, как будто, игрушки из папье-маше. И сам живой когда-то Тихонов превратился в фигурку из папье-маше. В футляре из папье-маше никогда не содержится подлинных ценностей. Да их, наверное, никогда и не было, и Тихонову заниматься переоценкой не пришлось. Он — один из лучших представителей тех, кто стоял за «новое» на заре двадцатых годов.
Книжная полка
Больше чем четверть века назад, в майские праздники 1938 года, я приехала в Москву из Саматихи, дома отдыха под Муромом, с известием об аресте О. М. «Надо продержаться, пока решится судьба», — сказала я и, сняв с полки несколько книг, пошла к букинисту. Книги пошли на первую и единственную посылку О. М., которая вернулась «за смертью адресата». Мне всегда хотелось, чтобы хоть что-нибудь осталось от этой книжной полки, дававшей нам иллюзию мирной жизни: ведь в выборе этих книг все-таки отразились интересы О. М. тридцатых годов. И я тогда же дала Харджиеву примерный список распроданных мною книг. Список, конечно, был неточным: женщина в том положении, в котором я тогда находилась, ни на чем сосредоточиться не может. Остаток книг, то есть то, от чего отказались букинисты, находится у моего брата Жени — мне до сих пор некуда их забрать.
Мы начали покупать книги, когда я поступила служить в редакцию ЗКП. Там мне выдавали ежемесячно «талон на бесплатное приобретение книг» — прививали журналистам культуру… «Купите что-нибудь фундаментальное», — посоветовал Чечановский, вручая мне первый талон. Он особенно рекомендовал шеститомного Ленина или начинавшее выходить собрание сочинений Сталина [194]. На книжных полках у всех наших знакомых уже стояли все собрания классиков марксизма — они стали неизменной принадлежностью интеллигентского дома. На этом очень настаивали наши воспитатели. Ведь Сталин действительно верил, что стоит всей интеллигенции хорошенько прочесть все эти книги, как они тут же, убежденные неотразимой логикой, откажутся от идеалистических предрассудков. Спрос на марксистскую литературу стоял тогда на высшей точке. Розовый чекист, угощавший нас во время обыска 34 года леденцами из жестяной коробки, был просто поражен отсутствием марксистской литературы на нашей полке. «Где вы держите своих классиков марксизма?» — спросил он у меня. О. М. расслышал вопрос и шепнул мне. — «Он в первый раз забирает человека, у которого нет Маркса»…
И никаких вообще фундаментальных классиков у нас не было, вообще ничего многотомного, хотя нас всегда подбивали чем-нибудь таким обзавестись. Бенедикту Лившицу это даже удалось, и О. М. под его влиянием взял как-то и купил многотомного Ларусса [195]. Ведь Бен говорил: «Переводчику без этого не обойтись»… Это происходило в середине двадцатых годов, когда О. М. оставалось добывать на жизнь только переводами… Толстые тома Ларусса так и пролежали, связанные веревкой, и уехали обратно к букинисту — переводчиком О. М. не сделался… Фундаментальное и собрания сочинений никогда О. М. не соблазняли. К тому же в нем совершенно отсутствовала жилка собирательства и коллекционерства. Он не нуждался ни в редких книгах, ни «в полном охвате» какого-нибудь вопроса. Ему хотелось, чтобы у него и с ним жили те книги, с которыми он как бы вступил в личные отношения, завязал настоящий разговор. Прочие он мог даже ценить, но легко с ними расставался. Так он позволил Катаеву утащить только что вышедшую «Сестру мою жизнь». «Что мне надо, я помню, а ему нужнее», — объяснил О. М. Он всегда повторял: «Книга должна быть у того, кому она нужна»…
Мне почти никогда не удавалось соблазнить О. М. своими книжными находками. Однажды я с торжеством вытащила из кучи букинистической рвани «Cor ardens» [196] — ведь мне-то хотелось прежде всего восстановить все утраченные книги с моей первой полки. О. М. остался равнодушен: «Зачем всегда одно и то же?»… Это было уже пережито, и сюда О. М. возвращаться не хотел. Зато томику Бюргера О. М. обрадовался: «Ты всегда знаешь, что мне нужно»… Но это было неправдой — кроме Бюргера, он все мои предложения всегда отклонял.
На нашей полке, появившейся в тридцатые годы, совсем не было поэзии двадцатого века — только Анненский, акмеисты — Гумилев и Ахматова, да еще две-три случайные книги. Поэзию XX века О. М. пересмотрел в 22 году. Случилось так, что два молодых человека решили попробовать, каково быть частными издателями, и заказали О. М. антологию русской поэзии от символистов до «сегодняшнего дня». Антология открывалась Коневским и Добролюбовым, а кончалась Борисом Лапиным. О. М., как обычно, искал у поэтов удач [197]: у Добролюбова «Говорящих орлов», у Бальмонта «Песню араба, чье имя ничто», у Комаровского «На площадях одно лишь слово — даки», у Бородаевского — «Стрижей», у Лозины-Лозинского — «Шахматистов». Он с удовольствием переписал два-три стихотворения Бори Лапина — что-то про умный лоб и «звезды в окнах ВЧК» и еще «Как, надкусывая пальцы астрам, Триль-Траль целовал цветы»… Загвоздкой был Брюсов. Он не подбирался, а обойтись без него было невозможно. В те годы он казался гораздо крупнее, чем сейчас, — нам не хватало ломоносовской «далековатости» [198], чтобы правильно оценить явление. Ведь на близком расстоянии масштабы всегда искажаются. Читая Брюсова, которого нужно было очень широко представить, О. М. выходил из себя: "Что это значит — "ты должен быть жарким, как пламя [199], ты должен быть острым, как меч"?" — раздраженно спрашивал он, а когда дело доходило до строк про Данте, которому подземное пламя обожгло щеки, О. М. бросался к издателям отказываться от работы. А они, как нарочно, приносили в карманах целые вороха брюсовских стихов. Но это были славные мальчики — поспорив, они успокаивались и прятали свои сокровища обратно в карман, в свою тайную антологию для ублажения собственной души. О. М. потом часто вспоминал их — они казались чистыми ангелами по сравнению с любым советским редактором. Антологию запретили, потому что О. М. не включил в нее поэтов, которым уже тогда покровительствовало государство, то есть пролетарских. Их имена канули в вечность, и мне не припомнить, о ком шла речь. Кроме того, цензор настаивал на том, чтобы снять целую груду «буржуазных, классово чуждых» стихов. От всей этой работы осталось только несколько листков верстки. Это была самая приятная из всех заказных работ — единственная по-настоящему осмысленная: мне кажется, что каждому поэту в молодости следует собрать собственную антологию родной поэзии.