Николай Храпов - Счастье потерянной жизни т. 2
На первое свидание к Павлу пришла мать с сестренкой и Катерина. Больше месяца они не видели лица друг друга, а теперь, увидев, от избытка чувств не знали, с чего начинать и о чем говорить. Их посадили за длинным столом. А Катерине, по особому расположению надзора, разрешили сидеть рядом с внуком.
На столе стояла махотка с горячей вареной картошкой, обложенной солеными огурцами, и целая стопка тех самых лепешек, о которых Павел, всего несколько минут назад, мечтал у тюремного окна.
"Как велика милость Божья ко мне и Его любовь! — подумал Павел, глядя на бабушку с мамой и гостинец, — как она могуче проникает, даже в эти тюремные потемки!" Дома он не придавал бы значения: ни махотке с картошкой, ни лепешкам, а здесь — все это было необычайно дорого. Павел не мог удержаться и, отвернувшись на мгновение, вытер ладонью набежавшую слезу.
— Ну вот, сыночек, — начала Луша, — я уж, первая, тебе все выложу, что на душе, а потом бабушка. После твоего ареста, по всему заводу, все позорили тебя, у-у-х как страшно слушать, а люди-та все понимають, да мне все рассказывут, да многи, так полюбили-то тебя, по городу-то мне проходу не дають. Откуда только узнали, что я мать-то твоя? Да все подходють, да утешають, а уж слова-то твои все друг дружке пересказывуть. Ведь, всех поразило, как такой молодой, грамотнай, а сам, такой божественнай парень-то! А в газетах-то позорють, как толька им вздумаеца, ну ничего, сынок! Крепись, Бог правду Сам защитить!
Ну, меня из цеха тут же выгнали, как толькя тебя арестовали. А то хвалили, хвалили, как передовую, редкую мастерицу, а тут бац, да и вон, с завода-то! Я, было, уборщицей просилась. Ведь, жить-то нада?! Да, куда там, и близко к заводу не подпускають. Ну вот, хожу по богатым людям да стираю на них. А хлеб-та сейчас без карточек дають. Слава Богу!
А вот тебе твоя симпатья, Райка, с какой тебя гулять-то провожала тетка — гостинец передала, — продолжала Луша, передавая какой-то сверток сыну.
— Мама, — остановил ее Павел, — я ее гостинец не приму, блудница она, и пусть с мужем своим мирится, к греху возврата нет.
— Ну, а цыганка-то твоя (Катя) шлет уж какое письмо, да я в них ничего не разберусь, да и не распечатыву. По правде сказать, я сюда взять побоялась. Федор (так они условились называть отца) рад за тебя, все слава Богу. Верущи-то все услышали про тебя, да так зашевелились, каюца и не бояца уж собираца-то. А уж следователь-то, меня за тебя, все и так, и сяк, а я ему одно — я мать ему и все, а после, как Бог дал ума ответить, что он аж глаза вытаращил. Да и выгнал меня домой. Ну, а вот, вчерась, помягчел, дал свиданье, ну и вот, ведь, говорить, что судить-то тебя не будуть, может, отпустять. Ну, наврят, уж больно они на тебя обозлились, жалуюца, что, мол, сказать нам ничего не даеть: мы ему слово, а он десять в ответ. Ну, я радуюсь за тебя, сыночек, не унывай, будь тверд и мужествен до конца, Бог не оставить тебя!
— Да ты что, старая, — вмешался надзиратель, внимательно слушая Лушу, — сын в тюрьму попал, а ты, как на свадьбе радуешься, с ума сошла ты, что ли?
— Бабка, — обратился он к Катерине, — постыди хоть ты ее, я догадываюсь, ты мать ее. Парня надо на добрый путь направить, ведь ни за что он пропадет, а он, как я вижу, совсем неиспорченный. Молиться, мы все молимся, а это что ж за вера такая, что за нее в тюрьму сажают? Вразуми ты ее, ты старый человек, дай и парню ума, я вижу, как он любит тебя, да и ты слезы льешь по нему.
— Касатик, батюшка! Я уж, больно темная, старуха-то, — начала Катерина в ответ надзирателю, — да и не знаю, как тебе ответить-та. Я плачу не от жалости, родимец, от горя-то я уж все слезы выплакала; я плачу от радости, что мой внучек так любеть Бога-то, что жысть свою не щадить, и такую кару принял за Спасителя. Вот, когда он по вашим театрам шатался, я громко молилась Богу за него, я ведь, с пеленок его от смерти на коленях у Бога вымолила. Своею грудью в морозы отогревала, а теперь, когда он на Божий путь встал, я успокоилась. Бог сохранит его везде. А насчет тюрьмы, я тебе скажу, касатек, да и сам ты, чай, знаешь — нешто тут только разбойники сидять? Ой, родимец ты мой, сколько в ней сидело и царей, и великих князей, енералов, святых людей; в ней сидели ведь и Апостолы Господни, да и Сам-то Спаситель, батюшка, рядом с разбойником на кресте висел; вот то-то и оно, родимец, а что за внучека маво, он на истинам пути, и Господь сохранить его.
— Да так-то, конечно, так, это все верно, бабушка, — согласился надзиратель, — но жалко паренька-то, больно уж молодой.
— Да, а что, касатек, толку-то, вот, от нас-то, что вот, я на старость-то, чем я Богу-то служу? А он молодой, всем Богу послужить можеть.
Павел был настолько рад услышать и увидеть такое свидетельство со стороны матери и бабушки, что для него и дежурка, и люди в ней — все казались родными, милыми.
В детстве он слышал проповеди М. Д. Тимошенко, Степина и других великих проповедников, но как ему казалось, они не смогли бы принести того утешения и ободрения, какие он услышал из этих уст, неграмотных, простых, матери и бабушки.
Наговорились они досыта, с радостью он кушал, еще горячую, картошку с солеными огурцами, и, утешенные взаимно, расстались нехотя, когда им объявили о конце свидания.
Катерина встала, и уже без слез, обняв голову внука, сказала ему:
— Ну, дитятко мое, двадцать годов назад я вымолила тебя у Бога, на руках своих носила, за ручки потом водила, теперь я уж не услежу за тобой и не угонюсь, но зарок я Богу дала о тебе, все время молиться за тебя, пока Бог не приведет тебя опять на порог, в избу ко мне. Спаси тебя Христос! — С этими словами она поцеловала его стриженный лоб и проводила до двери дежурки.
Луша поцеловала сына, уже на ходу крикнула:
— Только молись, сынок!
У самой двери сестренка, путаясь в ногах, как-то необыкновенно уцепилась за руку и никак не отпускала Павла, пока надзиратель, уже решительно, приказал ей идти к матери. Павел только в последнее мгновение, когда отпустил ее, почувствовал в руках какой-то комочек. Только в камере он разглядел, что эта была "пятерка" денег.
— Паля! Паля!.. — услышал он приглушенный голосок сестренки, входя в дверь тюрьмы, и отчаянный стук в железные ворота.
— Ты смотри, она отчаянней меня, — проговорил Павел, вспоминая свое детство, когда приходил к отцу к воротам тюрьмы.
Возбужденный от радости, он вошел в камеру, раздал гостинцы арестантам. "Бродягу", как совершенно безродного, Павел накормил досыта, рассказав все подробности свидания. Видя такую привязанность к себе, "Бродяга" в свою очередь располагался к Павлу с каждым разом все больше, посвящая его в особенности тюремной жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});