Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Et montant l'escalier immense marche à marche.[26]
В историзме я нашел противовес и религиозному, и философскому догматизму. (Позже я расширил его до пределов философского релятивизма вообще.) Я рассуждал так: я агностик в религии и философии, поскольку обе пытаются, каждая по-своему, разрешать мировые загадки, но я могу знать, как жило человечество в течение тысячелетий и какими путями оно искало истины и справедливости; я утратил веру в личное бессмертие, но история меня учит, что есть коллективное бессмертие и что еврейская нация может считаться относительно вечною, ибо история ее совпадает со всем протяжением всемирной истории; следовательно, изучение прошлого еврейского народа приобщает меня к чему-то вечному. Этот историзм приобщал меня к национальному коллективу, вывел меня из круга индивидуальных проблем на простор социальных, менее глубоких, но более актуальных. Народная скорбь была ближе, чем мировая. Тут открылся путь к национальному синтезу, в котором должны были сочетаться лучшие элементы старого тезиса и нового антитезиса, еврейские и общечеловеческие идеалы, национальное и гуманистическое.
* * *
Когда я осенью 1890 г. ехал в Одессу, я знал, что для историка этот наименее исторический город, столица Новороссии, не представит таких удобств научной работы, как Петербург, и что вообще атмосфера южного торгового порта мало благоприятна для роста литературного центра. Одесса привлекала меня, кроме южной природы, только как крупнейший еврейский центр с лоском европейской культуры и с большой еврейской интеллигенцией, хотя в большинстве ассимилированной. Оказалось, однако, что именно тогда эта интеллигенция стояла на распутье и что немаловажную роль в привлечении ее к национальному движению суждено было сыграть тому литературному кружку, который пополнился с моим переездом в Одессу.
В полночь 17 октября 1890 г., когда я с семьей ехал в карете с одесского вокзала по Пушкинской улице по направлению к отелю близ Приморского бульвара, в патриотической столице юга еще заметны были следы отошедшего «царского дня», праздника по случаю «чудесного» спасения царской семьи при крушении поезда под Харьковом в 1888 г. В окнах домов догорали иллюминационные свечи, а в уличном воздухе еще не рассеялся чад от недавно погасших плошек со смолою, «патриотическая вонь» по злому выражению одесского ругателя Бен-Ами. По широким тротуарам, между рядами акаций, еще гуляла публика, и южная ночь, лишь слегка тронутая октябрьским холодом, казалась северянину мягкою, ласковою. Мы заехали в «Южную» гостиницу на Ланжероновской улице, расположенную под холмиком красивого городского театра. Приютились мы в двух комнатах и уже на следующий день принялись за поиски отдельной квартиры.
Помогала нам в этом семья журналиста А. Е. Кауфмана, моего петербургского приятеля, который из-за стеснений в праве жительства вынужден был оставить службу в редакции «Новостей» и переселиться в Одессу, где занял пост соредактора либеральной газеты «Одесский листок», а затем редактировал «Одесские новости». Жена Кауфмана, добрая «врачиха» Мария Семеновна, присматривала за нашими детьми в те часы, когда мы отправлялись на поиски квартиры и закупку мебели. После целой недели беготни удалось намять квартирку из трех комнат в новопостроенном красивом доме на Базарной улице, в том ее конце, который примыкал к приморскому району вилл Ланжерон (Базарная, 15, близ Канатной). Месячная квартирная плата в 30 рублей казалась тогда высокой и была несоразмерна с нашим скудным бюджетом, но таково уже было мое правило: экономить в чем угодно, а не в расходе на квартиру. Скоро, однако, оказалось, что в красивой и чистой квартире очень холодно и сыро: новый дом еще не успел просохнуть, а сушить его дорогими одесскими дровами было очень трудно. Это причиняло нам немало горя в следующие зимние месяцы, которые, несмотря на южный климат, оказались очень холодными: дувший с моря ветер проникал через пористый камень одесских домов и усиливал ощущение холода.
Как только мы устроились, я принялся за работу. Нужно было написать критическую статью для декабрьской книжки «Восхода». Отмечаю ее здесь, так как тема ее вызвала одно из первых выступлений Ахад-Гаама. В моей небольшой статье, озаглавленной «Вечные и эфемерные идеалы еврейства», были сопоставлены две книги: французский сборник «La gerbe» («Сноп»), изданный по случаю юбилея парижского журнала «Archives israélites», и еврейский сборник одесских палестинофилов «Кавверет» («Улей»), в котором участвовали Лилиенблюм и Ахад-Гаам. В первом я отметил статьи раввина Астрюка{253} и философа Адольфа Франка{254}, где развивался известный тезис западных рационалистов о миссии этического монотеизма библейских пророков как будущей религии человечества (около того же времени появилась и вдохновенная книга Джеймса Дарместетера{255} «Les prophètes d'Israël», где профетизм был провозглашен мировой религией, призванной объединить все народы). Я указывал, что в наше время жестоких гонений на потомков библейских пророков такие призывы к возрождению их универсальных идеалов должны поддерживать в нас бодрость духа и веру в будущее торжество правды. Я приветствовал этих западных факельщиков, в темную ночь освещающих нам дорогу к высотам духа, и сопоставил с ними наших доморощенных националистов, факелы которых «горят не ярче копеечной свечки». Этот практицизм вместо идеализма я отметил в статьях сотрудников одесского сборника, особенно в статье Лилиенблюма, который призывал к охранению еврейской культуры в виде «сводов наших религиозных законов, тесно связанных с нашим национальным духом». Тут во мне проснулся былой реформист, и я иронически спрашивал: «С каких это пор Лилиенблюм стал думать, что критерием истинного иудаизма служит „Шулхан арух“ Иосифа Каро?{256}» — и прибавил: «Помнится, что лет 15–20 тому назад автор с жаром утверждал нечто прямо противоположное». С большим уважением, чем к учителю моей юности, я отнесся к начинавшему тогда писателю Ахад-Гааму, в статьях которого я усмотрел некоторое сомнение в «эфемерных идеалах» палестинофилов. Я доказывал превосходство «духовного национализма» (тут я впервые употребил этот термин, который мне лишь впоследствии удалось наполнить живым содержанием). Это подало повод Ахад-Гааму выступить в «Гамелице» (февраль 1891) со статьей, которая положила начало его литературной известности.
Статья была озаглавлена «Рабство в свободе» и представляла собою критический разбор того же французского сборника, который был рассмотрен в моей рецензии, с указанием на последнюю в особом примечании к заглавию («Ответ на статью „Вечные идеалы“, напечатанную в „Восходе“ одним из наших лучших писателей на языке страны»), Ахад-Гааму неудобно было сражаться со мною на почве антиномии идеализм — практицизм, ибо он сам был более склонен к идеализму; поэтому он перенес спор на другую почву. В западном идеализме он усмотрел следы внутреннего рабства тех ассимилированных евреев, которые ищут оправдания своего существования в миссии иудаизма, потому что