Две жизни одна Россия - Николас Данилофф
Синхронность и согласованность также необходимы в дипломатии, как в фугах Баха. Мое освобождение должно было произойти точно в то же время, что и передача Захарова в руки советских дипломатов в Нью-Йорке.
Затем Комз рассказал мне об условиях моего освобождения. Я считаюсь под его личной опекой; мой паспорт будет находиться у советских властей, и я не смогу выехать из Советского Союза до тех пор, пока дела Захарова и Данилова не придут соответственно к своему разрешению. Ежедневно я должен звонить Сергадееву и узнавать, не нужно ли мне к нему явиться. Но я могу жить в любом месте Москвы и даже свободно выезжать из нее, однако не дальше сорока километров от центра города.
— … До скорой встречи, — сказал на прощанье Комз и повесил трубку.
Я повернулся к Сергадееву.
— У меня две просьбы, — сказал я. — Мне нужно вернуться в комнату за вещами и потом я хотел бы попрощаться с начальником тюрьмы.
— Это Вам будет разрешено, — ответил полковник, — но сначала попрошу дать мне Вашу записную книжку и вынуть все из карманов.
Я внутренне расхохотался, воображая, что он там найдет.
Из одного кармана я вытащил грязный носовой платок, из другого — смятый кусок туалетной бумаги, на которой Стас рисовал какие-то значки, пытаясь втолковать мне, что такое интегральное исчисление. С подозрением глядя на меня, Сергадеев разгладил помятую бумагу и принялся внимательно изучать так и оставшиеся не вполне понятными для меня знаки с явной надеждой узнать, какой же государственный секрет удалось мне выпытать у Стаса. На его лице появилась торжествующая улыбка. Он подошел к железному сейфу, открыл, и в его недрах утонули мой блокнот и кусок туалетной бумаги.
Я посмотрел на стенные часы. Было половина восьмого. Пора возвращаться в камеру. Но ни Сергадеев, ни анонимный посетитель не двигались с места. Мы, все трое, продолжали сидеть в неловком молчании. Я не понимал, почему мне не разрешили хотя бы побриться или принять душ. Ведь выпускать из тюрьмы в таком виде просто неприлично. Кому-то за это может впоследствии даже нагореть!.. Мне лично было неважно, как я выгляжу. Лишь бы поскорее выбраться отсюда!
… Нет! Невозможно поверить!.. Неужели я действительно выхожу из советской тюрьмы, просидев всего две недели?!
Я взглянул на Сергадеева. Он молча курил, его неподвижное лицо было повернуто в сторону окна. Многое я бы отдал, чтобы прочесть в эти минуты его мысли. Что он будет рассказывать своим родным и друзьям о своем общении с настоящим "американским шпионом"?
Было около восьми, когда Сергадеев посмотрел на свои часы и поднялся.
— Пора, — сказал он и загасил в пепельнице сигарету.
Втроем мы вышли из кабинета № 215, прошли в комнату для свиданий.
Вскоре там появились, радостно улыбаясь, Дик Комз и Руфь. Она подбежала ко мне, размахивая руками над головой.
— Мы победили! — закричала она, не обращая внимания на Сергадеева и безымянного чиновника.
Сергадеев крепко пожал руку Комзу. Тот вручил мне мой синий американский паспорт, а также документ с условиями освобождения. Он и полковник произнесли несколько вежливых слов. Затем Сергадеев кивнул мне, чтобы я последовал за надзирателем.
К моему удивлению, в камеру мы больше не вернулись. По нескольким лестницам меня препроводили в небольшое помещение, где на столе лежали все мои пожитки. Там же, в комнате, я увидел начальника тюрьмы Петренко и еще одного надзирателя.
Все вещи, по одной, были тщательно осмотрены и обследованы: четыре книги о декабристах, мой бумажник, порванные шнурки от ботинок, брючный ремень, часы, а также остатки копченой колбасы, сыра и хлеба. К моей радости, надзиратели не заметили нескольких листков с заметками, которые я спрятал между страницами книг.
— Пожалуйста, распишитесь вот здесь, — вежливо сказал один из надзирателей. — В том, что "вещи получил, претензий не имею"…
Все, вроде бы, оказалось на месте. Лишь через несколько дней я обнаружил, что Сергадеев конфисковал листок бумаги с номером телефона одного моего русского друга. (Тот впоследствии спокойно эмигрировал… Что это — еще один пример бюрократической небрежности или какая-то уловка? Я так и не сумел разобраться в этом.)
Я взглянул на Петренко.
— Александр Митрофанович, — сказал я, — здесь у меня в бумажнике сорок три рубля. Может быть, вы возьмете их для тюремной библиотеки, чтобы купили еще книг?
Ему понравилось мое предложение и какое-то время казалось, он готов принять его.
— Ну, пожалуйста, — настаивал я. — Заберите эти деньги. Пусть они будут хоть какой-то помощью заключенным.
Но колебания Петренко были недолгими.
— Нет, — сказал он потом твердо.
Я понял: он не может принять никакого подарка от "американского шпиона". Тем более, в присутствии надзирателей.
— Ладно, — сказал я. — Тогда хотя бы отдайте остатки еды моему сокамернику. Она ему пригодится.
— Хорошо, — ответил Петренко. — Так обычно и делается. Уходящий передает тем, кто остается.
Я протянул ему руку на прощанье, и он подал свою. Внезапно я ощутил теплое чувство к этому человеку, который приносил мне облегчение в дни моего недолгого пребывания здесь. Странным образом он олицетворял собой для меня все хорошее и плохое, что есть в русском характере, и о чем Бабута так часто говорила мне.
Когда он пожимал руку, я сразу припомнил его слова про Эльбу, и мое рукопожатие перешло в крепкое объятие. Психологи, возможно, определили бы, что я подвержен так называемому "стокгольмскому синдрому", но я в этот момент обнимал не столько своего тюремщика, сколько добросердечного ветерана войны, который когда-то питал хорошие чувства к американцам.
Я повернулся, мы с надзирателем пошли к дверям и затем молча по коридорам в комнату для свиданий, где оставались Руфь, Комз и Сергадеев с неизвестным мне мужчиной.
Полковник сообщил, в какое время по утрам я должен буду звонить ему, мы попрощались за руку. Потом я взял свои вещи и снова в сопровождении надзирателя, на этот раз втроем — Руфь, Комз и я — мы прошли коридорами, спустились по лестнице, подошли к застекленной будке у ворот. Ощущение свободы переполняло меня: мне хотелось взлететь!
— Ты свободен пока лишь наполовину, — прошептала мне Руфь, разгадав овладевшие мной чувства и понимая их преждевременность. — Сейчас начинается вторая часть, не менее, если не более, трудная. Не забывай, тебя как бы похитили, и ты остаешься заложником.
Когда мы переступили порог тюрьмы и во дворе нас окутал прохладный ночной воздух, какие-то фотографы-кэгэбисты начали снимать