Сергей Есенин - Жизнь моя за песню продана (сборник)
Конечно, и этот есенинский план, как и многие другие «прекраснейшие мысли и планы», мог так и остаться благим намерением. К счастью, не остался. «Гортанный шум» Грузии если и не совсем исцелил, то дал силы и возможность преодолеть сопротивление необычайно трудного материала. Есенин, по его собственному слову, «ломал себя». Он решился-таки впустить в свой затейливо-романтический мир и «некрасивого» рязанского мужика, и не изящную деревенскую «жисть». А для этого надо было не просто перестроить, но и сломать прежнюю поэтику, а главное, овладеть живым разговорным языком. Все тот же Вержбицкий рассказывает: «Есенин часами мог слушать живописные рассказы Рыженко (тифлисский художник, приятель мемуариста. – А. М.) о первых днях октябрьского переворота, о разгроме помещиков, о комбедах, о шаткой позиции буржуазной интеллигенции. У меня нет сомнения в том, что эти рассказы подтолкнули Есенина к работе над уже задуманной поэмой «Анна Снегина», он и сам намекал на это». Очень интересное свидетельство, хотя, видимо, мемуарист несколько сместил акценты. Не воспоминания Рыженко о первых днях октябрьского переворота подтолкнули Есенина к работе, а, наоборот, не прекращающаяся ни на минуту работа над ней заставляла его часами слушать Рыженко. И то, что тот говорил, и то, как говорил. Не одно только чередование любопытнейших фактов интересовало поэта, «одновременно он прислушивался к языку Рыженко – сочному, выпуклому, живому».
Наблюдение Вержбицкого подтверждается и свидетельством В. Наседкина: «Есенин говорил о том, что для поэта живой разговорный язык, может быть, важнее, чем для писателя прозаика. Поэт должен чутко прислушиваться к случайным разговорам крестьян, рабочих, интеллигенции, особенно к разговорам, эмоционально сильно окрашенным. Тут поэту открывается целый клад. Новая интонация или новое интересное выражение к писателю идут из живого разговорного языка».
И вот что, по-моему, важно отметить. Очутившись, по приезде в Грузию, в иноязычной среде, Есенин на расстоянии яснее, отчетливей «расслышал за пылом» тот речевой гул, из которого родилась интонация и даже тембр «Анны Снегиной», а рассказы Рыженко, по всей вероятности, служили чем-то вроде камертона. Не надеясь на свой слух и память, поэт выверял непривычное, новое звучание стиха, настраивал его.
Тифлисские знакомые Есенина не без удивления вспоминают, что «Сережа́», не в пример прочим «кавказским пленникам», не оценил достоинства грузинской кухни. Заскучав на восточных разносолах, упросил тещу Тициана Табидзе сварить борщ и гречневую кашу. А уж своей тоской по черному хлебу даже и поднадоел. Но вряд ли и это было всего лишь гастрономическим капризом. Восточная шаль в московской убогой коммуналке помогала ему и думать, и писать «про персидское». Отсутствие черного хлеба мешало работе над русской поэмой.
Наверное, мешало не только это. Мешали и «пиры», и «разговоры». И тем не менее: так много и напряженно, как в Грузии и в Баку, под крылышком у Чагина (в то время второго секретаря ЦК Азербайджана), Есенину давно не работалось. Пожалуй, с тех самых пор, когда он на гребне первой революционной волны писал свои крестьянские поэмы.
«Он чувствовал неиссякаемый творческий голод. Из уже достаточно собранных материалов для биографии поэта можно уследить, что грузинский период творчества С. Есенина был одним из самых плодотворных: за этот период он написал чуть не треть стихов последнего времени, не говоря уже о качественном их превосходстве» (Т. Табидзе. «Есенин в Грузии»).
Вначале, правда, поэт, судя по первым, осенним письмам из Тифлиса (1924), не очень-то надеялся на вдохновение, хотел, было, даже после крупного биллиардного проигрыша вернуться в Москву «к морозу и снегу», хотя, уезжая, уверял: «года на два», не меньше. К счастью, настроение переменилось, и очень скоро.
Тифлис. 29.10.24.
«Потихоньку принимаюсь за большие работы».
Батум. 14.12.24.
«Работаю и скоро пришлю Вам поэму, по-моему, лучше всего, что я написал».
Батум. 17.12.24.
«Работается и пишется мне дьявольски хорошо».
Батум. 20.1.25.
«Пишу еще поэму».
Зима 1924–1925 гг. на Черноморском побережье Кавказа выдалась на редкость холодной. «Выпал снег. Ужасно большой занос. Потом было землетрясение» (Есенин). Было не только холодно, но и скучно, особенно после тифлисского многолюдства и разнообразия. И все равно – работалось: «Я скоро завалю вас материалами. Так много и легко пишется в жизни очень редко».
Есенин по неделям не выходил из батумской квартирки Льва Повицкого, куда перебрался из слишком буржуазной гостиницы, и море было совсем не синим, как «индиго», а зимним, суровым («Я думал, что мы погибнем под волнами прыгающего на нас моря»), и в комнате – холодина («Я даже карандаш не в состоянии держать»). Субтропический Батум был явно не приспособлен к столь неожиданным отступлениям от климатической нормы. И тем не менее поэтический запой продолжался: «Стихи пишу… в голове неуютной…»
Расстояние увеличило остроту зрения. Еще недавно он опасался, что впечатлений, какие вынес «из сонма бурь», не хватит на эпическую поэму:
Я тем завидую,Кто жизнь провел в бою,Кто защищал великую идею.А я, сгубивший молодость свою,Воспоминаний даже не имею.
И воспоминаний хватило, не такими уж бедными оказались («вихрь нарядил мою судьбу в золототканое цветенье»), и воли хватило, и власти над материалом. Все подсобляло – и тифлисское веселье, и батумская скука: «могучее и родственное бродило», с которым Есенин столкнулся в Грузии, пробудило, подняло на поверхность самое затаенное, самое дремлющее. И не только в переносном, общепоэтическом, но в прямом, событийном плане. Гражданская война, отбушевавшая в России, здесь, в Грузии, еще продолжалась, по каменистым дорогам «страны чудес» гулял бунт. Есенин, как и герой «Анны Снегиной», увидел его «лицом к лицу». Один из тифлисских знакомых поэта вспоминает:
«Однажды в Тифлисе, осенью 1924 года, во время «восстания» меньшевиков мы ехали ночью по шоссе. За городом нас остановил конный разъезд – три всадника на белых лошадях. Спустя полтора месяца Есенин, даря одному товарищу свою книжечку, написал: «На память о белых лошадях». В ту ночь у нас было множество происшествий, но Есенину ярче всего врезались в память три белые лошади, внезапно появившиеся из-за скалы при свете фаэтонных фонарей».
Есенин сам определил предел «батумского плена». Сам назначил себе срок, к которому прекраснейшая поэма о России и революции должна была быть завершена: весна 1925 – «до мая». Но творческое напряжение было столь сильным, что автор, неожиданно для себя, перевыполнил план. Судя по письмам, «Анна Снегина» была завершена уже к 20 января 1925 года и можно было, не боясь сглазить везение, закинуть удочку на предмет публикации: «Скажите Вардину, может ли он купить поэму в 1000 строк. Лиро-эпическая. Очень хорошая».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});