Владимир Порудоминский - Брюллов
Русский художник Алексей Егорович Егоров был в свое время по окончании академии послан в Италию для усовершенствования. Художников в Риме, своих и чужеземных, собралось пруд пруди; в класс, где назначено было ему заниматься, Алексей Егорович вошел, сильно робея, и нашел все места занятыми. Кланяясь и прося прощения за беспокойство, он протиснулся между столами и досками к самому возвышению, на котором был поставлен натурщик, — кое-как примостился, разложил папку на коленях. Стоял натурщик в сложной позе, а рисовать пришлось в труднейшем ракурсе — из-под самых его ног. С рисунком Егоров сладил за полчаса, закрыл папку и опять же с поклонами и извинениями пошел по классу — глядеть, что у других делается. Профессор решил, что русский новичок не в силах справиться с задачей, подозвал его к себе, попросил показать работу и замер от изумления: рисунок Егорова был совершенство. Опомнившись, итальянец схватил лист с рисунком, поднял над головой и заговорил часто и шумно. Егоров пожимал плечами, показывая, что не понимает. Ученики побросали карандаши, окружили профессора, стали громко восхищаться, тыкать пальцами в рисунок. Подбирая понятные Егорову слова, профессор объяснил, что никак не предполагал в русском такого умения. Отвечать плохо знакомыми итальянскими словами Егоров постеснялся, молча взял уголек и прямо на стене, возле которой стоял, по памяти, начиная с большого пальца левой ноги, нарисовал человеческую фигуру — ни одного мускула не пропустил, и все без единой ошибки.
В Италии Алексея Егоровича скоро стали звать великим русским рисовальщиком, работы его у ценителей шли нарасхват; Егоров, случалось, спрашивал шутя с покупателя столько золотых монет, сколько уложится на листе с рисунком, — и давали, но мог и так подарить — деньги у него не держались. Папа Пий VII приглашал его придворным живописцем, но Алексей Егорович сильно тосковал по отечеству, по Санкт-Петербургу, по холодной, неоштукатуренной академии, по черной с белой полоской балалайке, — на людях играть он стеснялся, наедине же бренчал, по большей части одну и ту же песню, которую сам же почитал неприличной:
Алексей, Егоров сын,Всероссийский дворянин…
«Всероссийский дворянин» Алексей Егоров не знал ни настоящего имени своего, ни роду, ни племени. Говорили, будто малым дитем подобрали его, забытого, на месте стоянки кочевой калмыцкой орды; сам он неясно помнил из детства войлочную кибитку, цветастый халат и расшитые сапоги, а может, и не помнил — однажды придумал и поверил: в воспитательный дом попал он совсем несмышленышем, шести же лет был уже определен в Академию художеств. Лицом Алексей Егорович был широк, глаза имел слегка раскосые, черные, жаркие.
Прежде чем войти в класс, Алексей Егорович стягивал с себя форменный фрак, надевал старый халат и на голову кожаную ермолку. С учениками был он прост и терпелив и, хотя слава его достигла зенита (император Александр велел даже прибавлять к его имени прозвище «знаменитый» — «знаменитый Егоров»), держался с ними не жрецом искусства, а по искусству товарищем. Таланта своего Алексей Егорович не понимал, будучи глубоко убежден, что для художества таланта и не требуется. Он равнял рисование с арифметикой: запоминай правила и упражняй руку. А коли так, не в таланте сила, но в опыте. Сам Алексей Егорович мог всякий антик нарисовать наизусть с любой точки.
Алексей Егорович водил учеников к себе в мастерскую, показывал им новую свою картину «Истязание Спасителя»: на первом плане три обнаженные фигуры, посредине Христос, по обе стороны от него его мучители; каждой фигуре можно найти под пару совершенный античный образец, композиция выверена как по линейке; Алексей Егорович гордился, что лучшие анатомы не нашли в фигурах ни единой ошибки. Были в мастерской небольшие быстрые наброски с натурщиков, даже с натурщиц, написанные тепло и вольно, для себя, — Алексей Егорович убирал их подальше от глаз учеников, ставил в углу, лицом к стене; картинок этих он стеснялся, как балалайки.
Когда один из учеников показал Алексею Егоровичу свои не с натурщиков рисунки, а с натуры, тот только засмеялся:
— Когда, батюшка, будешь уметь рисовать с антиков и натурщиков, сумеешь и эти пустяки.
Тут свои противоречия. Канонизированные приемы сдерживали самостоятельное развитие начинающего художника, но давали ремесло тому, в ком не было искры высокого таланта. Строгая, подчас мелочная выучка сушила воображение, но приносила безукоризненное, не знающее технических трудностей мастерство в рисунке. Раз и навсегда установленные правила композиции ограничивали творчество, но определяли завершенность произведения, внимание к каждой его части и подробности, продуманную связь всех частей.
Конечно, «законы» творчества, разработанные «на веки вечные», непременно становятся гирей на ногах искусства, со временем все более тяжкой, но они не умирают скоропостижно и не убивают искусство одним ударом: их несоответствие требованиям жизни и времени выявляется постепенно.
Сами пресловутые антики, гипсовые слепки с античных образцов, бесконечно и во множестве рисованные воспитанниками академии, воспринимались подчас совершенно противоположно.
Одно дело, когда профессор Егоров говорит ученику:
— Что, батенька, ты нарисовал? Какой это слепок?!
— Алексей Егорович, я не виноват, такой у натурщика…
— У него такой! Вишь, расплывшийся, с кривыми пальцами и мозолями! Ты учился рисовать антики? Должен знать красоту и облагородить слепок…
Другое дело — восторги Батюшкова: «Мы вошли в другую залу, где находятся слепки с неподражаемых произведений резца у греков и римлян. Прекрасное наследие древности, драгоценные остатки… В них-то искусство есть, так сказать, отголосок глубоких познаний природы, страстей и человеческого сердца».
Алексей Егорович облагораживал антиками жизнь, а Батюшков облагораживал антики жизнью, в них запечатленной.
Единственная картина, которую в своей статье подробно разбирает Батюшков, как раз «Истязание Спасителя». Картину превозносили профессора академии и профессора анатомии, но Батюшков не находит в ней ничего нового, необыкновенного, — своей мысли, а не чужой. Точности рисунка и анатомической точности Батюшкову мало: «Я ищу в ней пищи для ума, для сердца; желаю, чтобы она сделала на меня сильное впечатление, чтобы она оставила в сердце моем продолжительное воспоминание».
Для профессора Егорова ученик Карл Брюлло — радость сердцу и удивление уму.
В рисунках Брюлло все идеально правильно — ни изменить, ни поправить — и все при этом чуть-чуть не так. Под его, Карла Брюлло, рукою, смело управляемой его, Карла Брюлло, Брюллова, умом и сердцем, идеально правильное приобретало особость: ничего не нарушалось, но все произносилось со своим ударением, со своей интонацией — с замыслом и чувством.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});