Михаил Новиков - Из пережитого
Этот случай тогда же дал небольшую трещину в моей вере, и иногда, борясь с каким-нибудь соблазном, я подпадал ему и уже с более легким сердцем говорил себе: «Ну что же, не я один грешу, и поп грешит», — и меньше мучился за свои грехи.
Другой случай еще больше возмутил мою совесть на этого же духовного отца. Будучи еще в школе, я пошел с матерью говеть. Наша очередь к исповеди была вечером, когда в церкви было только несколько человек, ожидавших исповеди. Помолившись и исповедавшись, мать по бедности положила на аналой двухкопеечную свечку и двухкопеечную монету. Священник возмутился и бросил на пол эту монету, пригрозив матери лишить ее Святых Тайн. Мать велела поднять мне эту монету и взять себе на бабки. И хотя он своей угрозы не исполнил, давши на другой день обоим нам Христова Тела, но мне все же было обидно за мать, и я перестал питать к нему уважение. Из святого отца и праведника он в моих глазах постепенно сделался простым человеком.
Праздник Пасхи был для нас, детей, настоящим Светлым Воскресением. С ним связывалось все хорошее, что было в наших душах. Возникали надежды на лучшее, прорезывалась тайна жизни и смерти, и мы всегда в эти дни ждали чего-то необыкновенного и были, как говорится, на втором взводе. К этому празднику съезжалась фабричная молодежь, строили качели, играли в бабки, в горелки, водили большие хороводы, к которым собирались даже старики и старухи, пели новые песни, играли на привезенных гармониках, плясали вприсядку по-городски, отчего у нас, детей, кружилась от радости голова, и мы на время забывали всю горечь нашей жизни. Тем более что к этому празднику нам кое-что давали добрые люди, и мать ухитрялась покупать 10 фунтов крупы и пшена и варила нам кашу. Все горе наше было в том, что у нас не было нужных обновок и нам не в чем было бегать по улице. Ходили мы у матери кое в чем, все больше в чужих пинжаках и рубахах, которые или давали ей родственники, или она покупала на базаре. Но в таком одеянии мы вовсе не походили на праздничных, и это нас угнетало. Но когда мне было годов 12, мать сшила нам с братом по кафтанчику из толстого сукна, приготовленного ею самой, и на Вербное воскресенье мы пошли в них в церковь. О, нашей радости не было конца, я прямо не видел под собой земли, мне все казалось, что и ростом я стал выше, и люди на меня смотрят как на ровного, и даже суровый Николай Угодник, около которого я пел на клиросе, одобрительно кивал мне головой и прощал мне старые грехи. А святым мне очень хотелось быть, на паперти висела тогда огромная икона Страшного Суда, и я всякий раз перед нею подолгу останавливался и рассматривал: за какие грехи и в каком порядке идут грешники в ад и как ликуют праведники, идя навстречу Господу Богу. Картина была так умно написана, что другого исхода тебе не оставляла, как только изо всех сил стараться попасть в Царство Божие. Ну кто же мог быть таким дураком, чтобы добровольно пойти в чертово пекло?
После обедни на Пасхе мы теребили отца, и он привязывал в сарае нам качели, на которых мы и качались до головокружения. Качали нас иногда и на больших качелях, но редко. Со мною произошло тут несчастье, чуть не стоившее мне жизни. Взрослые ребята так высоко меня подкинули, что я потерял равновесие и камнем с высоты 5–6 аршин ткнулся о землю и потерял сознание. Ребята испугались и убежали. Долго ли я лежал — не знаю, но когда стал приходить в себя, то почувствовал такое блаженство, точно я находился в раю. Как что-то родное, давно забытое, я стал узнавать окружающее. Лежал я на спине и прежде всего увидал голубое небо с белыми облаками. «Да ведь это небушко, — подумал я, — а это вот наша лозина, а вон и двор». Я точно вновь родился и, радуясь всему, потихоньку сам дошел до дому. Но тут силы меня оставили, закружилась голова, и я снова впал в забытье. Мать совсем не знала, что со мною случилось, и сам я ничего не помнил, кроме того, что меня качали, и только ребята после сознались во всем.
С 10 лет я стал ходить на поденку на барский двор.
Вперед меня брали перебирать у погреба картошку и платили 5 копеек за день, а с 12 годов стали брать на молотилку, погонять лошадей, и тут уже платили 10 копеек. И когда таким образом мне удавалось заработать 30–40 копеек и принести их матери, моему счастью не было предела. Но такое счастье было редким, ребят, по возрасту старших, было в деревнях много, всем хотелось заработать, и меня часто отсылали домой. Потом, вырастая, в 14–16 лет, я также искал всякой работы. Тут меня уже брали возить снопы, солому, отгребать от веялки, возить дрова и т. п. и платили по 15–20 и даже по 25 копеек, и за два дня можно было заработать на рубаху.
Кроме поденки у помещика, я нанимался стеречь лошадей в денном за всех, кто меня нанимал, и также за 15–20 копеек.
В это время у нас в церкви жили «кутейники», дети старого дьячка, которого я не помню, они не пошли в семинарию и стали заниматься землей и пчеловодством. У них почасту прирабатывал и мой отец, когда лето бывал дома, и вообще с ними дружил. Они у нас не выходили из крестных и звали отца за это «лапшой». У них-то я имел монопольное право на сторожу лошадей в их очередь и даже плакал, если они нанимали другого. О, эти дни бывали также всегда настоящим праздником. Они меня кормили мясными щами, кашей, медом и давали с собою кусок меду и корзинку картошки. Ну разве это была не радость принести матери такую добычу? Не помню почему, но в то время и картошки садили по 2–3 мерки, и редко у кого их было много, вернее, хватало своих, а большинство весной покупало на семена у огородников, и опять не больше 3–4 мер, и у кого их хватало на всю зиму, тот считался богатым человеком. Мы же, кажется, по вине отца, нуждались больше всех и были совсем полунищими.
За свое детство я помню в своей деревне три кабака и всякий праздник около них, а в особенности у главного, «Вырцова», постоянно толклись и шумели пьяные мужики, и когда мать посылала меня за отцом, я на первое время очень боялся туда ходить, а потом привык и сам же ходил отцу за вином. Тогда продавалась «разливная», из бочек, и я несколько раз кушал ее, отхлебывал глоток-другой, а потом, идя мимо колодца, доливал водой. Отец бранил кабатчика, а я делал вид, что ничего не знаю. Но она мне не нравилась, и, помимо моей ненависти к пьянству, я никак не мог понять, как это и зачем пьют мужики такую дрянь.
Около кабака затевались ссоры, драки, и я видел иногда дерущихся в разорванных рубахах и с разбитыми в кровь лицами. И, прибегая домой, с ужасом рассказывал об этом матери, давал себе новые и новые обеты не походить на пьяных мужиков. Такие же отношения у меня были и к табаку. Отец много курил, а изба у нас была шести аршинная, маленькая, и, когда он бывал дома, мы задыхались от дыма. Но однажды мой товарищ, тоже 11–12 лет, уговорил меня сделать пробу. Он тогда уже воровал у своего отца махорки и учился курить. Мы ушли из деревни в овраг, накурились до бесчувствия и долго лежали на траве, как отравленные тараканы, и потом меня стало рвать, и я плакал и бранил товарища. После этого до 19 лет я уже не делал больше опытов. Табак отталкивал меня больше водки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});