Окалина - Иван Сергеевич Уханов
Слова отца выстуживали из души Устина горячую радость, он сопротивлялся этой нежданной злой перемене, не поспевал осмысливать, а лишь возмущенно-растерянно чувствовал вероломный какой-то оборот дела: торопился в родительский дом, чтобы отца осчастливить, но лишь огорчил, озаботил; хотел семью порадовать, но, оказывается, делать этого никак нельзя — опасно. Да что это за радость-счастье, коль его запретно даже с самыми близкими людьми поделить?!
— Е-ерунду ты г-городишь, батя. Я там не из пужливых был, в-воевал п-по совести, две м-медали имею… А теперь мне в-вроде бы от р-родных детей т-таиться, в м-молчанку с людьми играть, д-да? Такую-то к-кабалу на с-себя в-взвалить! Ну нет!.. Этого я к-как р-раз и не с-смогу, — полуотвернувшись от отца, с досадой, сбивчиво и трудно говорил Устин.
Он уже жалел, что по пути из кузницы завернул в родительский дом. Минуй он этот разговор с отцом, все дальнейшее обошлось бы, пожалуй, легко, просто, радостно. Теперь же радость была скомкана, смята на корню, душу обволакивала тягостная сумятица, и Устин с укором взглянул на сникшего от его последних слов отца. Стало ему вдруг жаль старика.
— Чего загодя г-гориться? — помягче сказал он. — З-зачем бы м-меня на фронт? Я к-комиссованный.
Эти слова несли Кузьме Даниловичу некоторое утешение, сулили надежду: не такой уж Устин твердолобый неслух, чтобы отцовский совет лягнуть.
— Мне — что? Мне жить с локоть. Я за тебя, сынок, радею. А ты послухал бы меня, не то навсегда опоздаем, — моля и грозя, заговорил он и с тоскливым отчаянием посмотрел Устину в глаза. — Он, недуг твой, мог не сей день, а в другой раз, скажем, отступить. Для тебя и меня глухонемость твоя проклятая, слава богу, ноне кончилась, а для людей пусть когда-нибудь попозже… Кому про то знать, окромя нас с тобой? Побереги себя, Устинушка. Ради меня и деток своих. И Фрося, сам знаешь, третьим дохаживает. Ты уж дождись ребеночка, погляди…
Устин угрюмо, в вялом отупении стоял перед отцом, норовя собраться с мыслями и решить что-то, а для этого, как ему казалось, надо было остаться одному, поскорее уйти от отца. Словно разгадав намерение сына, Кузьма Данилович жалостливо-ласково заулыбался и потянул его за рукав:
— Пошли, Устин. Сейчас мы щец горяченьких…
Перед тем как войти в сени, Кузьма Данилович приложил крючковатый палец к своим губам и болезненно-просяще, но с каким-то жестким предостерегающим огоньком в глазах вскрикнул шепотом:
— Не губи себя, сынок.
5
Отобедали молча. Устин без аппетита почерпал из чашки теплых щей и встал из-за стола с прежним мрачным желанием идти куда-то и остаться наедине с собой. В груди было такое ощущение, будто его втискивают в помещение высотою ниже его роста, где распрямиться нельзя, просто смертельно опасно. И особенно тяжко было сознавать, что это слезно-ласковое насилие и принуждение шли от родного отца, желавшего ему, сыну, добра и благополучия. Зломудрая и хитрая, как капкан, эта доброта. Непригодна, неприемлема она для него, хотя и проглядывает в ней отдаленный зыбкий резон…
С этими мыслями Устин вышел в прихожку и жестами объяснился с Варварой, громоздкой пятидесятилетней старой девой, для которой судьба так и не подыскала желанного супруга. К тетке Устин всегда относился с печальным уважением и каждый раз при встрече, бывало, подбадривал ее: «А ты, теть Варь, все молодеешь!» На этот его постоянный комплимент тетка смешливо-грустно отвечала: «Куды! Вот уж и размолаживаюсь».
Устин задержал на смуглом, с жирными оплывами, постаревшем, но все же приятном родном лице Варвары теплый взгляд, легонько хлопнул ее по круглому плечу, и едва не сорвалось привычно с его губ озорное, бодрое словцо.
— Да, да, Устин. Молодела я, молодела, да вот и размолодилась вконец, — будто прочтя по глазам его мысли, сказала Варвара и этими негромкими словами усмирила в Устине острое желание заговорить, порадовать тетку воскресшим голосом.
Заметив, как Устин нерешительно мнется возле Варвары, Кузьма Данилович поспешно подхватил его за локоть:
— Отцепись ты, Варвара, не задерживай. У него кузня стоит открытая.
Когда вышли за калитку, он приглушенно сказал:
— Ну, ступай, сынок. И помни уговор: помалкивай. А дальше само собой все наладится… А затоскуешь по разговору, пожелаешь язык порезвить, заходи ко мне. Дом наш, глянь, крепость. Двери, ставни — на запор, и, хоть песни кричи, — кто услышит?.. Однако Варвары стерегись! Скрытная, ушлая бабенка… Как-то летось стояли тут шофера военные. Проездом были. Так она с одним кучерявым с первого часу заигралась. Потом с мельницы один мужичок к ней наезжал. Ну, дело, знамо, житейское: и старая корова быка любит. Но не о том я… Она ведь что, Варвара-то? Она ждет, когда я помру и чтоб в доме хозяйкой осесть. Вскорости после гибели Андрея и говорит мне: пока, дескать, ты в здравии, подпиши мне дом, чтобы в случае чего честь по чести законно я в нем проживать могла. Ишь куда?! Не строила, не потела, голодраной бобылкой прикатила сюда от своей арзамасской картошки в наши хлебные места, и мало ей, что живет в теплом углу при всем готовом хозяйстве. Мало! Теперь ей, толстобрюхой, весь дом отпиши, дворец этот рубленый… Я ей тогда мирно, как сестре, все разъяснил. У меня ж, говорю, окромя убиенного Андрея, еще сынок родной есть. Жив-здрав, только на фронте он сейчас, наш Устин Кузьмич. Вздохнула она с неудовольствием, да и говорит: ох, мало теперь оттуда живыми ворачиваются. Это верно, соглашаюсь, и все ж надо подождать, авось, Устинушке нашему повезет. А вскоре вот он и ты, легок на помине, заявился. С того дня Варвара, прямо скажу, ленивее за домом стала следить, слабже мне помогать. Все ей в доме опречь души. Понял? И только открой ты сейчас рот, словцо одно скажи, Варвара-то первая на тебя и донесет. Люди мы хоть и свои, родные, но лучше… подальше от греха. А мы давай вот как сообразим… — Кузьма Данилович оглянулся на окна дома и заговорщицки-возбужденно продолжал: — Мы наоборот все повернем. Перевози семейку свою ко мне. Чего вам в саманушке ютиться, когда ишь какая хоромина пустует. Сладимся, постараюсь не в тягость вам быть… А Варваре, посколь она баба одинока, вашу хату отдадим. Ей там просторно будет. А не понравится — пусть едет в Арзамас… Давай, Устин, так и порешим, а? И я покой обрету, и тебе тута легче… Будем бок о бок жить, друг за дружку стоять.
В тени, у ворот,