Чайковский - Василий Берг
Среди преподавателей Училища правоведения также встречались энтузиасты однополой любви, не гнушавшиеся связями с учениками. Вот такое было время. Известно, что будущий поэт Алексей Николаевич Апухтин был любовником своего классного наставника, происходившего из довольно известного рода Шильдер-Шульднеров (вспомним хотя бы участника Русско-турецкой войны 1877–1878 годов генерал-лейтенанта Юрия Ивановича Шильдер-Шульднера). Кстати говоря, близкие Петра Ильича считали, что именно Апухтин вовлек его в мир однополой любви. Так ли это было на самом деле, точно сказать нельзя, но известно, что еще в приготовительном классе Чайковский тесно сблизился со своим одноклассником Федором Масловым. Сам Маслов упоминал о том, что во втором полугодии седьмого и первом полугодии шестого класса они «были почти неразлучны». Владимир Танеев, испытывавший к Маслову если не сильные чувства, то, во всяком случае, явную симпатию, описывал его как бледного стройного большеглазого юношу, который «казался необыкновенно красивым».
В принципе, этой деликатной темы можно было бы не касаться вовсе, если бы не одно обстоятельство, сыгравшее огромную роль в жизни Петра Ильича. Будучи сыном своего времени, с присущими ему предрассудками и «светскими условностями», Чайковский тяготился своей сексуальной ориентацией, вместо того чтобы принять ее как должное и жить с этим. Он пытался «излечиться» от влечения к мужчинам и с этой целью женился на женщине, которую совершенно не любил и которая его совершенно не понимала. Ничего хорошего из этой затеи не вышло, но об этом мы поговорим позже. Сейчас отметим одно важное обстоятельство: Петр Ильич не считал себя окончательно сформировавшимся гомосексуалистом и в определенный момент понадеялся на то, что сможет стать гетеросексуалом. Собственно, ради констатации этого факта мы и углублялись в сферу интимного.
Благодаря своему мягкому характеру и природному обаянию Чайковский ладил как с товарищами, так и с начальством. Его не обижали и не травили, напротив, тот же Владимир Танеев говорил, что Чайковский был «всеобщий баловень Училища». Аккуратностью баловень не отличался. Федор Маслов вспоминал о «беспорядочности» Чайковского, который легко относился к своим и чужим книгам и держал свой дневник не под замком, а среди книг и тетрадей. Помимо рассеянности и небрежности однокашники также отмечают и неряшливость Чайковского. Сенатор Иван Николаевич Турчанинов говорил, что для него «было неожиданностью после многих лет разлуки узнать о том, что Чайковский отличался пунктуальностью в исполнении обязанностей и прибранностью во внешности».
Во время пребывания в училище Чайковский много играл на фортепиано, выделялся среди товарищей любовью к опере и театру, но призвания своего пока еще не ощущал или же ни с кем пока этой тайной не делился. О его карьерных устремлениях тоже ничего не известно, возможно, что их и не было. Можно сказать, что наш герой беззаботно плыл по волнам жизни. «Это был просто необыкновенно симпатичный юноша, способностей выше средних, обещавший в будущем дельного и трудящегося человека с очень приятным дилетантским талантом к музыке – не более»[18].
То, что Модест Ильич называет «приятным дилетантским талантом», в обществе называли «склонностью к музицированию». Умение понимать музыку было обязательным для хорошо воспитанного человека, а те, кому хоть немного позволяли способности, играли на музыкальных инструментах или пели. В августе 1854 года Петр Ильич создал свое первое музыкальное сочинение – вальс «Анастасия» (Anastasie-valse) для фортепиано фа мажор, но в этом ничего особенного не было: многие сочиняли музыку для собственного удовольствия. Такое уж было время, музыкальное.
В 1855 году Илья Петрович нанял Петру учителя игры на фортепиано. Им стал немецкий пианист Рудольф Кюндингер, который не только обучал Чайковского технике игры, но и способствовал расширению его музыкального кругозора. Петр Ильич говорил, что часовые воскресные занятия с Кюндингером способствовали быстрому прогрессу в игре на фортепиано, что именно Кюндингер помог ему осознать свое музыкальное призвание и что «он был первым, кто стал брать меня с собой на концерты». Надо отметить, что Кюндингер был не обычным учителем музыки, а одним из самых лучших для своего времени. В начале своей профессиональной карьеры он выступал в качестве концертирующего пианиста, и те, кому доводилось слышать его игру, находили ее не просто превосходной, а виртуозной.
«На вопрос Ильи Петровича, стоит ли его сыну посвятить себя окончательно музыкальной карьере, я отвечал отрицательно, во-первых, потому, что не видел в Петре Ильиче гениальности, которая обнаружилась впоследствии, а во-вторых, потому, что испытал на себе, как было тяжело в то время положение “музыканта” в России. На нас смотрели в обществе свысока, не удостаивая равенства отношений, к тому же серьезной оценки и понимания [музыкального исполнительства] не было никакого»[19].
О способностях Петра Ильича Кюндингер выражался уклончиво – отдавал должное поразительной тонкости слуха, хорошей памяти, отличной руке (то есть исполнительской технике), но при том уточнял, что «все это не давало повода предвидеть в нем не только композитора, но даже блестящего исполнителя». Однако же сразу после этого Кюндингер говорит об импровизациях Чайковского, в которых «смутно чувствовалось что-то не совсем обыкновенное», и о его поразительном гармоническом чутье – будучи не знакомым с теорией музыки, Чайковский несколько раз давал своему учителю дельные советы по части гармонии. Резюме: способный, но не талантливый настолько, чтобы прочить ему блестящее будущее.
Занятия с Кюндингером пришлось прекратить весной 1858 года ввиду печальных обстоятельств – доверчивый и недалекий Илья Петрович, хранивший прежде свой капитал в очень солидных руках, передал его некоей даме (Модест Ильич называет ее «г-жой Я.»), которая к сроку выплаты процентов оказалась несостоятельной. Пришлось ему на старости лет снова подыскивать себе место. В октябре того же года Илья Петрович стал директором Петербургского технологического института и прослужил в этой последней своей должности пять лет.
«С переходом из Приготовительного класса в Училище наивность и чистота его мировоззрения, вера в незыблемость и святость существующего порядка вещей, сквозящие в каждой строке приведенной нами переписки с родными, исчезли, – писал о брате Модест Ильич. – Очутившись в большом заведении, где “малыши” сталкиваются со “старичками”, т. е. воспитанниками высших классов, его слепое преклонение перед авторитетом старших разбилось. Учителя и воспитатели здесь имели насмешливые прозвища, передаваемые из класса в класс; неуважительно относиться к ним, обманывать их, глумиться за глаза, а если не страшно, то и в глаза, стало доблестью. Благоговеть перед ними было неблаговидно среди товарищества. Сближение с Апухтиным довершило дело. От него он услышал впервые остроумное глумление над старшими, авторитетное по той тонкой наблюдательности, тому чарующему юмору, которые более других могла оценить чуткая и художественная натура нашего юноши. Утратив веру в своих