Стивен Фрай - Дури еще хватает
Мы были бедны в том смысле, что мама водила древний «Остин А35» с пощелкивавшими индикаторами, а отец — «Остин 1800», произведенный в пору расцвета британской некомпетентности во всем, что касалось двигателей (а перед ним заездил до полной неупотребимости «Ровер 90»). Мы никогда не ездили в отпуск, а всякий раз, как в пору моего детства и отрочества мы с мамой отправлялись в обувной или одежный магазин, я, помнится, ежился и корчился от смущения, когда она объясняла (слишком громко, на мой слух), что та или эта пара обуви «разорительно дорога», а эти брюки ей «вряд ли по карману». Рос я, разумеется, быстро, а средств на покупки у нее было мало. Школьную учебу (каким-то образом мы с братом оказались в двух не так чтобы безумно великолепных, но тем не менее едва ли не самых дорогих частных школах Англии) оплачивал, я в этом уверен, мамин отец, милый моему сердцу еврейский иммигрант, который умер, когда мне было десять, и которого мне хотелось бы, очень хотелось бы узнать получше. И рос я с вполне иллюзорным — «необоснованным», сказали бы мы сейчас, — чувством горестной обездоленности. Признание это повергает меня в замешательство, ибо чего мне, спрашивается, не хватало? Какой надо быть дешевкой, чтобы считать сельский особняк с прислугой и огромными комнатами ужасным, а в современном доме с цветными телевизорами, газовыми плитами, морозильниками, ковровым покрытием и центральным отоплением видеть несбыточную мечту о роскоши?
Да, так вот. Я попал в глостерширскую приготовительную школу, далекую от Норфолка, но на свой манер очень красивую. Я уже описал в «Хрониках Фрая» мою ненасытимую жажду сладостей. Отдал страницы панегирикам, посвященным кондитерским магазинам, и исписал другие, бичуя себя за воровство и тайные махинации, до которых довела меня наркотическая зависимость от всего, что сладко, — полагаю, сама она была порождена черт знает откуда взявшимся чувством, что со мной обошлись несправедливо и плохо. Может быть, сахар был для меня заменителем родительской любви и домашнего процветания, коих я чувствовал себя лишенным. Возможно, я от рождения получил склонный к нарциссическим фантазиям разум. Наделенный им ребенок верит, что он на самом-то деле непризнанный сын какого-нибудь герцога или что в один прекрасный день ему пришлют из адвокатской конторы письмо, извещающее о баснословном завещании неведомого кузена, единственным наследником коего он стал. Коронные суды переполнены этими несчастными, уже успевшими, впрочем, вырасти. Я же оказался птицей редкой — более редкой, чем приличный человек в футболке с надписью «Холлистер»{19}, — фантазером, чьи фантазии, похоже, сбылись. Масса тех, кто ненавидит знаменитостей, сказали бы, что большинство из них — нарциссисты. Возможно, так оно и есть. Как ни странно, ненависть к себе — один из главных симптомов клинического нарциссизма. Только объяснив себе и миру, до чего ты себя ненавидишь, и можно получить в ответ бесперебойный поток похвал и преклонений, которых ты, по твоему разумению, заслуживаешь… по крайней мере, так уверяет теория.
Приготовительную школу я пережил — едва-едва. Школа «Стаутс-Хилл», обращенная ныне в курорт, была удивительной, построенной в середине восемнадцатого века замковой фантазией в стиле неоготики Строберри-Хилл, скрещенной с рококо (если вам по силам представить себе такую помесь) и укомплектованной подземельями, зубчатыми стенами, старшим слугой (мистером Дили) и совершенно причудливыми персонажами наподобие мистера Содона, у которого неуправляемо тряслись руки и которого мы до бесконечности передразнивали.
Только в последний мой школьный год один из учителей рассказал мне, что Содон был блестящим юношей и настоящим военным героем, чей разум повредила полученная в окопах Фландрии контузия, от которой он так и не оправился. Вспоминая сейчас, какое несчетное число раз я крался за ним, потряхивая дрожащими, как у него, руками, с отвисшей, как у него, челюстью, и бормотал какую-то чушь, и пускал, как он, слюну изо рта, и изображал его качливую, ныряющую походку, а он ничего об этом не знал, а встречные мальчишки, завидев меня за его спиной, разражались визгливым смехом… думая об этом сейчас, я испытываю такой стыд, что готов проткнуть себе горло самопиской. И еще хуже становится мне от воспоминаний о том, как озарялось его лицо при виде смеющихся мальчиков. Он, полагаю, верил, что это проявления приязни и радости, и в сознании его начинал подрагивать далекий образ счастливой жизни, наполненной смехом и дружбой, жизни, какой она была до того, как дробящая кости, повреждающая разум война уничтожила все, чем он был. А ведь когда на глаза ему попадалось улыбающееся лицо, то примерно в 99 процентах случаев он видел перед собой вовсе не дружескую улыбку, хоть и не знал того, но издевательскую ухмылку юного изверга, который считал его нелепым, недоразвитым и ничего, кроме презрения, не заслуживающим. Все время, какое я там провел, его почти каждый день преднамеренно мучили, пародировали и жестоко дразнили. И что теперь толку в моих извинениях? Будь он все еще жив, ему исполнилось бы, я думаю, лет 120, и я плачу, пока пишу это. Плачу над моей бессердечной, невежественной, хвастливой порочностью, над сотнями, тысячами Содонов, у которых не было даже прибежища, не было стоявшей среди зеленых покатых холмов Глостершира школы, которая приютила бы их.
Мистер Содон был, по-моему, как-то связан через жену с основателем и директором школы Робертом Ангусом. Ангус произвел на свет трех дочерей, каждая из которых была более-менее помешана на лошадях, в особенности самая младшая, Джейн. Звездным выпускником школы стал Марк Филлипс, тогда уже готовившийся, как спортсмен-конник, к мексиканской Олимпиаде, а впоследствии женившийся на принцессе Анне. Искусство верховой езды было в «Стаутс-Хилл» не платным факультативом, как фехтование или игра на фаготе, но частью повседневного расписания. После сдвоенного урока латыни мы спускались в конюшни для столь же серьезного (и, на мой вкус, более скучного) урока, посвященного тайнам наездничества. Я и сейчас еще могу многое порассказать о седельных луках, мартингалах, трензелях, мундштуках, оберчеках, кимблуикских и ливерпульских мундштучных удилах (и даже о такой штуке, как удила Чифни, не позволяющие лошади вставать на дыбы), о подпругах и скребницах, каждую мелкую деталь и должное использование коих мы должны были освоить, прежде чем нам дозволялось забраться хотя бы на пони. Запахи седельного мыла и жира для кожи, которые столь редко встречаются мне в нынешние времена, пробуждают во мне воспоминания с той же силой, что и ароматы креозота, гвоздики и сахарной ваты. Я считаю себя — пусть некоторые и полагают, будто я интеллектуал, рационалист и носитель почти ледяной логики, — человеком эмоциональным, чувствительным, ведомым по жизни скорее сердцем и прочими органами, чем мозгом. Обоняние, как все мы знаем, пробуждает память быстрее и надежнее, чем любое из остальных четырех чувств. И аромат седельного мыла уводит меня туда, куда вас может уводить запах ландышевого лосьона для рук, которым пользовалась ваша бабушка, или смрад пота и грязи в школьной спортивной раздевалке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});