Фёдор Александрович Васильев - Юрий Федорович Дюженко
В Ялте Васильев мучительно переживал свое одиночество: живой и общительный юноша чувствовал себя чужим в модном курортном городке. Тоска молодого художника усиливалась еще и тем, что он покинул Петербург в разгар подготовки первой передвижной художественной выставки, в которой страстно хотел участвовать. «Много радости, но много и горя принесла мне эта выставка, - писал Васильев Крамскому вскоре после ее открытия. - Радости потому, что осуществилось то, в чем и я чуть-чуть был замешан, и горести оттого, что я сам не могу гнаться вместе с вами».
Большой моральной поддержкой для больного Васильева был приезд к нему И. Н. Крамского. Васильев заметно оживился и с новым увлечением стал работать. Крамской пробыл у Васильева около месяца, после чего они уже не встречались. Однако дружба их не заглохла; непосредственное общение заменила им переписка. Дружба двух больших художников, безгранично ценивших друг друга, была глубокой и прочной, несмотря на большую разницу в годах: Крамскому было близко к сорока, а Васильеву - едва за двадцать.
Дружба Крамского и Васильева принимала такие трогательные формы, что И. Н. Крамской, человек сдержанный, признавался Васильеву: «Жизнь моя не была бы такая богатая, гордость моя не была бы так основательна, если бы я не встретился с Вами в жизни» […] Вы - точно часть меня самого, и часть очень дорогая, Ваше развитие - мое развитие. Ваша жизнь - отзывается в моей…» Главным достоинством этой удивительной дружбы была прямота и честность.
Васильев не сразу понял существо новой и чужой для него крымской природы, которая долгое время казалась ему слишком пышной, слишком яркой и приторно красивой. Недостаточное знание крымской природы и некоторое предубеждение к ней в первое время приводило художника к созданию поверхностных картин, в которых иногда даже звучали фальшивые ноты.
Явной неудачей, например, оказалась картина «Вид в Эриклике». Неудача усугублялась еще тем, что заказана она была одним из членов императорской фамилии, побывавшим в мастерской Васильева, и отказать было невозможно.
Васильев был вынужден в короткий срок написать картину больших размеров, изображавшую аляповатый и скучный царский дворец в Ливадии, который расположен был на голом неинтересном для живописи месте. От художника требовалось изобразить указанное ему место с фотографической точностью, в «приятном» для особ императорской фамилии виде.
Картина «Вид в Эриклике» получилась сухой и мертвой. Васильев был удручен ею, называя свою картину «прегнусной», а сюжет ее «отвратительно казенным». Горько иронизируя, художник говорил, что в ней недостает только будочника с полосатой будкой. Он, правда, несколько сгущал краски, рисуя свою работу целиком неудачной.
В картине, несмотря на известную стилизацию, есть привлекательные стороны в общей строгости и ритмической уравновешенности. Но в сравнении с лучшими произведениями Васильева предшествующих лет картина «Вид в Эриклике» действительно была слабой.
В довершение неприятностей с этой злополучной картиной Васильев получил за нее в несколько раз меньше, чем оценивал сам.
В Крыму Васильев постоянно тосковал по родным равнинным местам, по любимому тихому северу. С замиранием сердца думал художник о Родине, о русской природе: «Как перейдешь к таким воспоминаниям, чудятся серые ивы над ровным с камышами прудом, чудятся живыми, думающими существами… Если бы мне сию минуту перенестись в такое родное место, поцеловал бы землю и заплакал. Ей-богу так».
Любовь Васильева к родной природе нашла яркое выражение в его творчестве крымского периода. Он работал над картинами русской природы, отдавая им большую часть своего времени и сил.
В 1872 году Ф. А. Васильев создал свою знаменитую картину «Мокрый луг», один из шедевров русской пейзажной живописи.
Синтетический образ природы в этом пейзаже не только обобщает наблюдения последнего русского лета, но в известной мере подводит итог всем впечатлениям и представлениям Васильева о русской природе, как бы выражая его творческое кредо.
Картина «Мокрый луг», полная торжественной и эпической силы, с первого взгляда располагает зрителя простотой и привычностью мотива. В глубине широкой низины высятся два развесистых дерева. Далеко за ними в сизой дымке проступает полоса леса. Вдоль низины тянется обрывистый косогор, а впереди, почти в центре, блестит болотистая заводь с топкими берегами.
Бурное небо полно еще грозовой силы, но правая часть его уже посветлела и успокоилась. По влажной земле скользит легкая тень от пробегающей тучи. Только что прошла гроза. Все чисто, умыто и напоено; воздух свеж и прозрачен. Легко и свободно дышится в такой бодрый день.
Пейзаж вызывает впечатление раздолья, простора, молодой буйной силы. Строй картины торжественный, величественный, как метко сказал И. Н. Крамской, общее впечатление от этой картины «грандиозное».
Современники могли прочесть в ней больше даже, чем обобщенный образ родной природы. Пейзаж этот способен вызвать такие чувства и мысли, которые созвучны были мироощущению и этическим идеалам передовой части русского общества 70-х годов прошлого века: страстный и бескорыстный порыв любви к Родине, стремление к свободе и неодолимая решимость.
Но даже это не все: в возвышенные чувства эпического звучания вливаются лирические нотки. В бодрый, жизнеутверждающий строй вплетается чувство печали и грусти. Бесконечно сложный и емкий образ воплощен с величайшим мастерством в полновесной реалистической живописи. Более чем убедительны, например, топкие берега болотистой заводи, свежая весенняя зелень, прозрачные тени от пробегающих туч. Удивительно плавно и рельефно разворачивается пространство. Небо с его кипением, бурлением, с его игрой света, с его космической бесконечностью изображено превосходно. Васильев был непревзойденным мастером и поэтом неба. И вместе с тем каждый кустик травы на переднем плане с ботанической точностью воспроизводит растительность средней полосы России.
Отмечая материальность и завершенность живописи картины, И. Н. Крамской писал: «… Что нужно непременно удержать в будущих Ваших работах - это окончательность, которая в этой вещи есть, т. е. та окончательность, которая без сухости дает возможность не только узнавать безошибочно, но и наслаждаться красотой предмета […] Я не знаю ни одного произведения русской школы, где бы так обворожительно это