Дмитрий Быков - Борис Пастернак
Его перенесли в дом. Борис был без сознания. Ночью начался жар. В Оболенском отдыхал хирург Гольдинер, немедленно наложивший повязку, – однако к вечеру следующего дня стало ясно, что без постоянного врачебного надзора не обойтись. Леонид Осипович поехал в Малоярославец за врачом и сиделкой – и на обратной дороге увидел за лесом зарево. Первая его мысль была – что горит его дача и что сына, с тяжелой гипсовой повязкой, некому вынести из дому! Только когда доехали, стало видно, что дотла сгорела дача Гольдинера. Соседняя, пастернаковская, – уцелела. Леонид Осипович в ту ночь поседел. К замыслу картины «В ночное» он более не возвращался.
Борис Пастернак вспоминал в прозаическом наброске 1913 года, что, очнувшись в гипсе, все переживал и повторял ритмы галопа и падения – и впервые открыл для себя, что слова тоже могут подчиняться музыкальному ритму. Это и было его преображением – он проснулся поэтом и музыкантом; на самом деле, конечно, давно умел и любил играть на рояле да и рифмовал что-то для домашнего употребления, – но ему важно подчеркнуть именно мотив Преображения. Потому что речь идет о дне Преображения Господня. После этого иной читатель вправе с некоторым ужасом спросить: он что, действительно воображал себя Богом?
В «Докторе Живаго» есть явно автобиографический эпизод, отданный Нике Дудорову. «Ему шел четырнадцатый год. Ему надоело быть маленьким. Он был странный мальчик. Он подражал матери в склонности к высоким материям и парадоксам. „Как хорошо на свете! – подумал он. – Но почему от этого всегда так больно? Бог, конечно, есть. Но если он есть, то он – это я. Вот я велю ей, – подумал он, взглянув на осину, всю снизу доверху охваченную трепетом (ее мокрые переливчатые листья казались нарезанными из жести), – вот я прикажу ей“, – и в безумном превышении своих сил он не шепнул, но всем существом своим, всей своей плотью и кровью пожелал и задумал: „Замри!“ – и дерево тотчас же послушно застыло в неподвижности. Ника засмеялся от радости и со всех ног бросился купаться на реку».
Пастернак излагает эту историю без иронии. Более того, в романном тексте есть у нее и важная параллель – стихотворение «Чудо», к которому мы не раз еще вернемся: это поэтически обработанная Юрием Живаго история о бесплодной смоковнице, проклятой Христом. Там ясно противопоставлены человеческая воля и законы природы: при всей своей «любви к природе» (о школьническое сочетание!) Пастернак четко противопоставлял ее человечности. Человек может и должен приказывать смоковнице и осине – ибо ему даны понятия добра и зла; Христос требует от смоковницы плода – и если она не может утолить его голода и жажды, то и законы природы не служат оправданием. Осина – дерево символическое в русской православной традиции, «Иудино древо». Не зря Дудоров приказывает осине именно замереть – то есть словно возвращает ей достоинство. Нет сомнения, что подобные эксперименты над окружающим миром ставил и подросток Борис Пастернак, проверяя свое могущество. Впрочем, почти всякий большой поэт в детстве воображает себя Богом, только не все признаются: Гумилев, например, называл себя колдовским ребенком, «словом останавливавшим дождь», – и действительно, есть свидетельства о его детских экспериментах: однажды он добился-таки своего, дождь перестал по его слову; легенда более чем характерная.
У Честертона (мы еще не раз его упомянем, ибо разговор о христианстве в XX веке без этого имени немыслим) есть странный рассказ «Преступление Габриэла Гейла» – герой которого Герберт Сондерс стал отдавать приказания двум каплям дождя, бегущим по стеклу. Капля, на которую он поставил, побежала быстрей, – что послужило для него окончательным доказательством своей божественности и вытекающей из этого вседозволенности. Чтобы исцелить героя, поэту Габриэлу Гейлу пришлось пригвоздить его к дереву вилами (к счастью, без ущерба для здоровья Сондерса). Только убедившись в своей неспособности освободиться от вил, герой понял, что он не Бог, и вернулся в трезвый рассудок. Честертон жизнь посвятил борьбе с ницшеанством, со сверхчеловеческой гордыней – и потому его позиция вполне объяснима: любой, возомнивший себя Богом, был для него прежде всего пошляком. Но тот, кому так знакомо это состояние, должен был через него пройти. Стало быть, он пишет и о собственном, хоть и преодоленном опыте. Пастернак, как мы покажем ниже, относился к Ницше скептически (значительно лучше – к Вагнеру, хотя и к нему с годами охладел). Но его гордыня имеет совсем иную природу, нежели описанная Честертоном. Вся пастернаковская христология, основы которой закладывались в детстве, свидетельствует о том, что в потенции Христом может стать каждый; не зря он наделит своего Юрия Живаго стертой индивидуальностью, заурядной внешностью и той покорностью Промыслу, которую принимают за безволие.
Если бы Пастернак в отрочестве больше интересовался Ветхим Заветом, его внимания не мог бы не привлечь эпизод из Книги Бытия (32:23 и далее). «И остался Иаков один, и боролся некто с ним до наступления зари; и увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его, и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним». В работах О. Раевской-Хьюз, Б. М. Гаспарова, А. Жолковского тема «комплекса Иакова» у Пастернака рассмотрена детально; Пастернак узнал бы о себе много нового.
«Я в сущности нечто вроде святой троицы. Индидя выдал мне патент на звание поэта первой гильдии, сам я, грешный человек, в музыканты мечу, вы меня философом считаете, но я боюсь, что все это вызвано не реальными, наличными достоинствами, а скорее тем, что установилось общее мнение такого рода». Индидя – брат Леонида Осиповича Александр. Писано 13 июля 1907 года, родителям, за границу. И в этой шутке только доля шутки.
4
В гипсе ему пришлось пролежать полтора месяца. Нога срослась неправильно – правая на всю жизнь осталась короче левой на полтора сантиметра. Пастернак научился с этим бороться – помогали и ортопедический ботинок, и, главное, специально выработанная походка-пробежка, немного женственная, быстрая. При такой ходьбе увечье становилось почти незаметным, даром что «из двух будущих войн», по собственному признанию в «Грамоте», 6 августа 1903 года он выбыл. Имелись в виду империалистическая и Гражданская – в Отечественной он поучаствовал, правда, в качестве военного корреспондента, и то недолго.
Все время, пока он болел, родные окружали его небывалым вниманием и заботой. Семья была крикливая, добрая, нервная – как все интеллигентские семьи конца века; чеховское «как все нервны!» так и витает над этой средой. «Сколько сцен, сколько слез, валерьяновых капель и клятв!» («Девятьсот пятый год»). Пастернак до старости сохранил вспыльчивость, слезливость, любовь к бурным раскаяниям – впитав с первых лет не только артистизм семьи, но и интеллигентский надрыв. Ссорились часто и по любому поводу, мирились пылко и бурно, в истерику впадали из-за любой ерунды. О стиле общения в доме наиболее адекватное представление дают сохранившиеся письма Леонида Пастернака к жене, юношеские послания Бори к родителям, мемуары Александра Пастернака, архитектора по образованию, не чуждого литературным занятиям… Семейная переписка гения и воспоминания его домашних – грустное чтение: издержки стиля, как правило, у всех общие, – а вот того, что в текстах гения компенсирует все эти издержки, в мемуарах нет. Достаточно прочитать, в каких выражениях Леонид Пастернак описывает жене новый роман Толстого или Александр Пастернак вспоминает начало пути своего отца: «Под внезапные материнские жуткие крики сыпались на него шлепки, подзатыльники, а орудие пачкотни – чудесный уголек, так красиво рисующий, выхваченный из его ручонки – описав красивую и широкую черную дугу – вылетал в открытое окно и исчезал в траве двора». Такое пышное многословие свойственно именно разночинной интеллигенции, недавно овладевшей словом и не умеющей скрыть свой восторг по этому поводу; все Пастернаки обожали «говорить красиво», и только в «Докторе Живаго» Борис Леонидович научился наконец говорить коротко. Через какие этапы прошла его проза и каких трудов ему стоило очистить ее от чрезмерностей, туманностей и красивостей – наглядно показывает сопоставление фрагментов из его ранних (но уже автобиографических) сочинений с короткими и простыми предложениями, которыми написан «Доктор». Тут зеркало всего его пути: от интеллигентности—к аристократизму, от экзальтации – к лаконизму, от конформизма и сомнений в своей правоте – к принципиальности, бунтарству и одиночеству. Пастернак всю жизнь нес на себе множество родимых пятен среды – почему его так и обожала интеллигенция, и он, отлично зная пороки и смешные стороны этой прослойки, долго чувствовал себя ее заложником: «Я говорю про всю среду, с которой я имел в виду сойти со сцены и сойду». Отсюда подчеркнутая и гипертрофированная верность Пастернака даже тому, что мешало русской интеллигенции и время от времени чуть не приводило к ее исчезновению: чувство вины, вера в правоту большинства, преклонение перед народом, порывистость, многословие, деликатность, доходящая до абсурда, и предупредительность, приводящая к фарсовым неловкостям.