Р. Холлингдейл - Фридрих Ницше. Трагедия неприкаянной души
(Проворные кони несут меня / без страха и смятения / по пустынным местам. / И кто видит меня – знает меня, / и кто знает меня, называет меня / бездомным человеком. // Никто не смеет / спросить меня о том, / где находится моя родина: / похоже, я ничем не связан, / ни местом и ни летящим временем, / свободный, как орел.)[10]
Сходная идея более конкретным образом выражена в «Капри и Гельголанде», фрагменте некой истории, написанной приблизительно в то же время: «Мы пилигримы в этом мире – мы граждане мира». Он уже мыслит себя скорее гражданином мира (Weltbü rger) – по крайней мере, иногда, – нежели гражданином Пруссии, и становление его как «доброго европейца» в более поздние годы, несомненно, состоялось бы раньше, если бы не отсрочка, связанная с отношениями с Вагнером. Его фундаментальная антипатия к узкому патриотизму лучше всего проявляется в очерке о Гельдерлине, написанном 19 октября 1861 г. Сегодня превозносимого до небес Гельдерлина тогда мало кто знал, и репутация его основывалась по большей части на его критических высказываниях в адрес Германии того времени. Ницше заступился за поэта и попытался оправдать его нападки на немецкое мещанство и «варварство», подчеркивая при этом, что они не являются «нападками на Германию». Позже сам Ницше пошел гораздо дальше Гельдерлина в том же направлении, и его критика немецкого филистерства и варварства приняла масштабы радикального осуждения государства и народа в целом. (Гельдерлин был современником Гете и Шиллера, Ницше – современником Вагнера и рейха.) Сходство между двумя этими личностями – Гельдерлином и Ницше – часто отмечалось, оно и впрямь поразительно: на обоих сильное влияние оказала греческая античность, оба резко осуждали современную им Германию, кончине обоих предшествовал продолжительный период душевной болезни. Ницше называл прозу «Гипериона» «настоящей музыкой», точно так же он высказывался и о прозе своего «Заратустры». Учитель, прочитав очерк, одобрил его, но внизу приписал: «Однако я должен дать автору дружеский совет выбрать себе в качестве привязанности более здорового, понятного и более немецкого поэта»[11].
Очерк о Байроне (написан в декабре 1861 г.) менее интересен, и дело не в том, что репутация Байрона более нуждалась в дефляции (изъятии лишних символов), чем в аугментации (пополнении ими); здесь Ницше всего лишь повторяет бытовавшую тогда точку зрения на Байрона. То, что он видел в Байроне, по существу было сходно с представлением о нем современников: реальное воплощение Карла Мора. Герой-злодей Шиллера все еще оставался архетипом романтического бунтаря для молодых немцев 1860-х гг. Энтузиазм Ницше по отношению к Шиллеру в то время почти целиком основывался на его энтузиазме по отношению к «Разбойникам», и Байрон был как раз тем героем, который в жизни воплощал то, о чем Шиллер только мечтал. Восхищение «героем-изгоем» очевидно в очерке Ницше; по сути, это восхищение человеком, не побоявшимся следовать своим инстинктам, а поскольку этот герой сильно отличается от того, что позже Ницше назвал «сверхчеловеком», было бы ошибочно переоценивать влияние Байрона на эту концепцию. (Ницше называет байроновского Манфреда «иbermensch (сверхчеловек), подчинивший страсти», но под этим определением имеет в виду все же только человека, хотя великих страстей и силы, возможно «почти полубога», однако в нем нельзя усматривать тот совершенно особый смысл, который философ позже вложит в это понятие.)
Его выступление в защиту Байрона было на самом деле не чем иным, как все более возрастающим беспокойством переходного возраста; эта связь прослеживается весьма отчетливо по отрывку «Евфорион», написанному летом 1862 г.[12] Эта история, которую Ницше справедливо назвал уродцем, представляла собой сборную солянку разного рода «сатанинской» чепухи:
«Поток мягких, отдохновенных гармоний омывает мою душу, – сообщает нам Евфорион. – Я не знаю, отчего мне так грустно; хочется рыдать и затем умереть… Багрянец утра сияет в небесах, потухший фейерверк, навевающий на меня скуку. Мои глаза горят намного ярче, я в страхе, что они прожгут в небе дыры. Я чувствую, что прорвал свой кокон, я ощущаю, как прохожу сквозь него вперед и вперед, и все, чего я жажду, – это отыскать голову Doppelganger, чтобы рассечь его мозг…»
Фрагмент завершается так:
«Неподалеку живет монахиня, которую я иногда посещаю, чтобы насладиться ее добродетелью. Я хорошо знаю ее, с головы до пят, лучше, чем знаю себя. Она всегда была монахиней, стройной и хрупкой, я – доктором. Она живет с братом; они женаты… Я сделал его худым и тощим – тощим, подобно трупу.
Скоро он умрет – к моему восторгу, – ибо я намерен рассечь его. Но сначала я напишу историю моей жизни, ибо она не только интересна, но и поучительна в том, как молодых людей быстро превращать в стариков… ибо в этом я мастер… – Здесь Евфорион откинулся назад и простонал, потому что страдал болезнью позвоночника…»
Бунтарское настроение, чему подтверждением служит сей опус, длилось вплоть до 1863 г. Одно из стихотворений этого года, «Von dem Kruzifix» («Перед Распятием»), изображает пьяницу, швыряющего бутылку шнапса в фигуру Христа на кресте. Конечно, это псевдобайронический жест, но вместе с тем он отражает что-то более глубинное, что поселилось в Ницше, нежели просто беглую фазу его байронического бунта. В апреле 1862 г. в письме Пиндеру и Кругу он писал: «Христианство – исключительно материя сердца… Обрести блаженство через веру – значит всего лишь подтвердить древнюю истину о том, что только сердце, а не знание может сделать нас счастливыми». Приблизительно в то же время он написал для «Германии» очерк под названием «Детство народов», в котором утверждал, что хотя религия и была поначалу признаком творчества народов, но в ее позднейших формах основной ее задачей стало лишить «сей мир» его божественности в пользу «грядущего мира».
«То, что Бог стал человеком, – писал он, – указывает лишь на то, что человеку следует искать блаженства не в вечности, а обрести рай на земле; ложное представление о внеземном мире поставил дух человека в ложные отношения с миром земным: это был продукт детства человека».
Он перестал быть верующим христианином, и с угасанием его веры в христианство пришли сомнения относительно ценности религии как таковой. Наиболее серьезной попыткой выразить эти сомнения стал его очерк «Судьба и история», написанный в марте 1862 г. и представленный обществу «Германия» в апреле:
«Если бы мы могли взглянуть на христианские учения и на историю церкви свободным, непредвзятым взором, нам пришлось бы прийти ко многим заключениям, идущим вразрез с общепринятыми представлениями. Но поскольку мы, схваченные ярмом обычаев и предрассудков своих изначальных дней, задержались в своем умственном (духовном) [Geist] развитии под впечатлением детства… то считаем себя обязанными полагать, что совершаем почти преступление, если выбираем свободную позицию, с которой можем вынести такое суждение о религии и христианстве, которое является надконфессиональным и соответствует потребностям нашего времени. Такая попытка [Versuch] – работа не нескольких недель, а всей жизни. Отважиться пуститься в море сомнений без компаса и штурвала – это смерть и разрушение для неразвитых умов; большинство гибнет в штормах, мало кто открывает новые земли. Пребывая в середине этого непомерного океана идей, зачастую не терпится вновь вернуться на твердую землю».
Он расценивает историю и науку как «единственное прочное основание, на котором можно строить башню рассуждений»; примечательно также, что его разочарование в христианстве и религии не ввергло его в какой-либо иной догматизм и ортодоксию, а оставило в состоянии постоянного сомнения. Он уже называет философское исследование словом Versuch – попыткой или опытом – и прибегает к образу бурного моря при описании состояния неуверенности, свойственного настоящему исследователю, предвосхищая тем самым стиль «Заратустры»:
«Разве ты никогда не видел парус, парящий над морем, округлый и набухший и дрожащий от неистовства ветра? Как парус, дрожащий от неистовства духа, моя мудрость парит над морем (З, II, 8).
Вам, смелым искателям, испытателям [Suchern, Versu-chern] и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по грозным морям… (З, III, 2).
Море бушует: все в море. Ну что ж! Вперед, вы, старые сердца моряков! Что вам отечество! Наш корабль стремится прочь, туда, где страна детей наших! Там, далеко, более неистово, чем море, бушует наше великое желание» (З, III, 12, 28).
Самое позднее к 1862 г. он сменил религиозную убежденность на ее противоположность и вскоре уже пропагандировал состояние сомнения, постоянно меняющихся взглядов и настроений как желательное само по себе: