Ольга Семенова - Юлиан Семенов
— Володенька Высоцкий, он здесь часто на ней играл.
Потом достает свои картины — странные, красивые, чуть болезненные: маски, женщины, звери. Дарит нам литографии, каждую подписывает витиеватым старорусским почерком с «ятем» и вензельками… Подходит к фотографиям на стене. Две старые, выцветшие — красивая женщина с огромными глазами и усатый суровый господин в мундире.
— У меня мать актриса была, а отец — военный, из дворян, а вот и дочка моя. — Шемякин указывает на фотографию коротко остриженной, увешанной металлическими цепочками девочки в потрепанной кожаной куртке, поясняет: — Три года назад снимал, панковала тогда. Она сейчас в Париже живет, рисует интересно.
Заходит в гости режиссер Оливер Стоун со светловолосой голубоглазой красавицей-женой — актрисой.
— «Взвод» — это моя исповедь, — объясняет он. — Я провел во Вьетнаме год и показал в картине все, что за тот год увидел.
— В каком году вы там были? — спрашивает отец.
Выясняется, что они находились там в одно и то же время. И хотя «с разных сторон» — воспоминания их похожи: полуразрушенный Лаос, раненые, ночные налеты и смерть, которая совсем рядом.
— Собираюсь снимать фильм о Второй мировой. Главная героиня — русская, место действия — немецкий концлагерь…
Стоун с женой быстро уходят — завтра съемочный день, к тому же дома ждет новорожденный сын. Дожидаясь лифта перед огромной мастерской Шемякина, Стоун обнимает жену и с удовольствием вдыхает запах ее волос. Считается, что художник всегда одинок. Это так, но, к счастью, бывают и исключения.
— Ну что ж, поехали к отцу! — поднимается Шемякин с огромного старинного кресла черного дерева.
«Отец» — низенький, толстый, с добрыми улыбающимися глазами грузин — хозяин ресторана в центре Нью-Йорка, уже ждет нас. Сегодня — 9 мая, ресторан для американцев закрыт, оркестр играет «День Победы», накрыт стол. Темнеет быстро, наступает теплый весенний вечер, и нет-нет да и появится в проеме закрытой стеклянной двери лицо очередного любопытствующего: «Что за праздник сегодня отмечают русские?»
Шемякин встает — большие руки, за толстыми линзами очков сурово блестят темные глаза: «За День Победы, за нашу Победу!» И опять гремит оркестр, и сверкает блестками маленькая армянская танцовщица, и «отец» по-хозяйски суетится вокруг стола, ухаживая за каждым гостем. Шемякин говорит мне тихо:
— Два месяца назад у него убили единственного сына. Открыли дверь и из автомата, в упор.
— За что?
— За что-то, а может, и ни за что, так просто. А если серьезно, то это дела «общественности» (так у нас называют русско-еврейскую мафию). Убить человека стоит всего 700 долларов.
Шемякин закурил, глубоко затянувшись:
— Тогда я пришел к нему и спросил: «Можно, я буду вас звать „отцом“?» И он ответил: «Можно, сынок».
Над Нью-Йорком опускается ночь, ворчат поливальные машины, улицы пустеют — как-никак уже четыре, неугомонны лишь огни рекламы. В дверях ресторана стоит маленькая фигурка — это «отец», глядя нам вслед, он по-прежнему улыбается…
…Вскоре папа помог организовать приезд Шемякина в Москву — несмотря на перестройку, пришлось «нажимать на рычаги». Были приемы, конференции, интервью. Отец написал восторженную статью, упомянув о «трагедии художника вне России». Шемякин резко выступил в ответ: «Не надо говорить за меня. Не было трагедии». Что отцу оставалось после этого делать? Он продолжал хранить память о нескольких неделях дружества…
…Папина приятельница Мэри Фриск ведет его к крупнейшему американскому издателю детективной литературы господину Батиста.
— Батиста, это испанская фамилия? — спрашиваю я Мэри.
— Да, он испанец.
— Тем лучше, — замечает отец, — представится возможность поговорить по-испански!
Однако в ресторане ему навстречу поднимается типичный голубоглазый американец:
— Сразу предупреждаю: я не знаю ни слова по-испански. Америка — это котел, перемалывающий все национальности. Так что английский, только английский.
Батиста краток, вопросы задает без «воды»:
— Кого из советских писателей вы предложили бы здесь напечатать?
— Ардаматского, Цырулиса, Вайнеров, Дудко, — перечисляет отец.
— А каким, на ваш взгляд, может быть название спецномера журнала, посвященного советскому детективу?
— «Вот пришли русские», — шутит папа.
— Кстати, прекрасное название, с ним кассовый сбор обеспечен. Обязательно посоветуюсь с моим адвокатом…
Меня поражали свобода и раскованность, с которой отец вел себя за границей с дельцами, богатейшими людьми. Открытость, умение слушать, вести диалог, переубеждать собеседника или, если понимал, что тот прав, соглашаться. Он был открыт, прост, искрометен и одинаково хорошо себя чувствовал в беднейших кварталах, бандитских районах и на роскошных приемах… По дороге в отель, на маленькой улочке в Манхэттене со старыми, неказистыми домами видим дверь с табличкой «Дом престарелых актеров». Отец легонько ее толкает — темная каменная лестница круто спускается вниз. Вдруг за спиной раздается слабый голос: «Please, help mе».[20] Оборачиваемся: старушка со слезящимися глазами, с палочкой тянет к нам сухие руки — спуститься самой ей уже не под силу. Спускаемся, держа ее под руку. Небольшой зал, длинный стол с грубой посудой и одни старики. Некоторые ковыляют сами, но большинство в инвалидных колясках. Уходя, еще раз вглядываюсь в их выцветшие лица. Неужели всего несколько десятков лет тому назад эти люди играли на Бродвее, репетировали, гримировались, лихо отплясывали чечетку, снимались в фильмах, пели? Как же страшна в своей неумолимости старость и что может быть страшнее старости забытого, одинокого актера…
Мы приглашены на выставку Хуана Миро Аллом Рубинстейном. Заезжаем за ним домой. Алл — огромен, одет в черный кожаный костюм на манер охотничьего наряда. Его дом — колоссальное нагромождение телевизоров, сверхсовременной мебели, аквариумов, ламп, роботов и баров. Алл — фанатик телевидения, его самый большой телевизор ловит 320 программ по всему миру. Он любит путешествовать. Подведя нас к карте мира, с гордостью говорит:
— Видите эти красные крестики? Так я помечаю места, где уже был.
Если верить пометкам, Рубинстейн объездил весь свет. За верность своему увлечению даже получил от авиакомпании бесплатный билет на кругосветное путешествие…
У подъезда ждет бесконечно длинный, на десять человек, кадиллак Алла. Едем на выставку. Большое ультрасовременное здание из светлого камня ярко освещено, вход только по приглашениям. Здесь собрался цвет Нью-Йорка: художники, критики, писатели, актеры, адвокаты, журналисты. От обилия фраков и драгоценностей так рябит в глазах, что не сразу начинаешь воспринимать живопись, к тому же пробиться к ней совсем не легко. Переходим, а вернее, проталкиваемся от картины к картине и никак не можем разобраться в обилии точек, палочек и кружочков. Отец замечает: «Быть может, это и консерватизм, но, по-моему, шумные премьеры и вернисажи с вавилонским столпотворением — от лукавого. Настоящее начинается, когда залы после первого бума пустеют, гулкими становятся шаги и перед каждой картиной можно стоять долго-долго, разглядывая и ведя безмолвный разговор».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});