Дневники: 1925–1930 - Вирджиния Вулф
15 августа, четверг.
Переживания остались позади, но после них у меня разболелась голова. А на ум пришли две идеи: нарушить собственное правило и хоть раз написать о душе; дословно передать несколько диалогов. Просто отмечу это, но сделаю позже, так как сейчас будет ужин.
Мы вернулись из Брайтона, где я купила угловой шкаф. Будь у меня время, я бы прямо здесь и сейчас препарировала любопытный маленький пятнистый плод – свою меланхолию. Ее, разумеется, сопровождает головная боль. И я оказалась в безвыходном положении, в тупике. Написание этой сжатой статьи, где каждое слово будто ступенька, вырубленная в скале, – тяжелейшая писательская работа, и делается она в основном ради денег. Но чего они стоят, по сравнению с детьми Нессы, а потом…
19 августа, понедельник.
Полагаю, меня прервал ужин. А сейчас я открыла дневник уже в другом настроении, дабы зафиксировать тот благословенный факт, что, хорошо это или плохо, я внесла последние правки в «Женщин и художественную литературу», или «Свою комнату». Думаю, я больше никогда не буду это читать. Хорошо получилось или плохо? Полагаю, в книге все-таки отражена нелегкая жизнь; чувствуется живая сила, напор, от которого не скрыться, хотя, как обычно, много воды, конструкция хлипкая, а голос слишком крикливый.
Уильям Пломер приезжал на выходные и уже уехал. Скованный и невнятный молодой человек, универсальная манера поведения которого подходит для любой погоды и компании; он рассказывает неплохие сухие чопорные истории, но у него безумный взгляд, который я однажды заметила у Тома и который считаю истинным показателем того, что происходит внутри. Раз или два он чуть было не вылез из своей скорлупы – например, когда мы сидели сегодня утром на камнях.
– Вряд ли вы понимаете, насколько обособленным от всех моих современников я себя чувствую.
– Боюсь, я была не очень адекватна вчера вечером (в Чарльстоне[903]).
Я извинилась за семейную вечеринку.
– Нет-нет, это было восхитительно, за исключением того, что Клайв Белл вносил дисгармонию. Что вы, кстати, думаете о Уиндеме Льюисе[904], о Джойсе?
– Не люблю брюзжание. Оно все портит. Мне нравятся 80-летние старики, такие как Мур и Йейтс, сохраняющие здравомыслие и работоспособность.
– Вот именно. В этом-то и суть, – сказал Уильям. – А вот с отцами бывает трудно. Мой ничем не интересуется. Но я сам решил уехать из Пиннера [пригород Лондона]. Мне не нравится позерство Роя Кэмпбелла[905].
Раньше он любил запускать воздушных змеев. Уильям (ему было неловко слышать обращение «мистер») заметно старается походить на других людей и хоть как-то оправдать свою жизнь среди туземцев и военных, сделавшую его таким, какой он есть. Рядом с ним Джулиан казался сущим ребенком, а Дункан – современником. Может, он познакомит нас с Баттсом[906]? Уильям – замкнутый, независимый молодой человек, полный решимости ни в коем случае не торопиться, а еще, не имея ни гроша за душой, он дал Нелли на чай 5 шиллингов. Думаю, он хорошо покажет себя, в отличие от Рэймонда и Фрэнки, – на фоне их фальшивого блеска Пломер кажется солидным.
Ну вот, писательский запал иссяк; нет сил браться за тему меланхолию – отмечу лишь, что она значительно уменьшилась, когда Несса сказала, что часто хандрила и завидовала мне, – невообразимое заявление. «Я пыталась усидеть на всех стульях сразу», – сказала она (мы были в ее спальне перед ужином). Меланхолия других людей явно поднимает настроение. А теперь, написав четыре короткие статьи, я должна заняться своей книгой и шаг за шагом погрузиться в нее целиком. Для меня это великое, быть может, революционное событие, а люди только и говорят, что о войне и политике. Мне придется тяжело, ведь все шестеренки заржавели, а тормозами я пользоваться не собираюсь. Но я считаю, что заслужила заниматься несколько месяцев только прозой. От меланхолии, уверена, не останется и следа, как только я смогу заставить свой разум двигаться вперед, а топтаться на месте.
21 августа, среда.
На прошлой неделе Джеффри Скотт умер от пневмонии в Нью-Йорке[907]. Дайте подумать, что я могу вспомнить о нем. Впервые я встретила его в 1909 году во Флоренции у миссис Беренсон[908]. Мы пришли на обед, и он был там; они обсуждали Фрэнсиса Томпсона[909]. После этого мы отправились на вечеринку к миссис Росс[910]: Мэри была с братом[911], оба представились Барнсами, но в итоге признались, что они Стрэйчи, а иначе миссис Росс не проявила бы никакого интереса. Затем она подчеркнула тот факт, что состояла в любовной связи с Мередитом, и повела нас всех по лужайке – кажется, на террасу с видом на Фьезоле[912]. Тем летом я была несчастна и очень сурова во всех своих суждениях; ничего не помню о Джеффри Скотте, кроме того, что он являлся частью того противоестественного флорентийского общества[913] и вызывал у меня тогда исключительно презрение – высокий, нахальный, чувственный и непринужденный человек, тогда как я была провинциальной и дурно одетой деревенщиной. Это ощущение не покидало меня ни на секунду вплоть до летнего вечера в Лонг-Барне, кажется, в 1925 году[914]. В свой первый визит я приехала на машине с Дотти и Витой и застенчиво сидела в машине, неловко наблюдая за их ласками и тем, как они останавливали «Rolls-Royce[915]», чтобы купить большие корзины клубники; и снова почувствовала себя не провинциалкой, а плохо одетой, неуместной дурнушкой; и вот я оказалась на террасе Лонг-Барна, а там был Джеффри, который немного надменно улыбнулся, как в былые времена, и пожал мне руку. Позади него стоял Гарольд [Николсон], гораздо более прямолинейный