Исаак Фильштинский - Мы шагаем под конвоем
Однако приключения мои не кончились. Я захожу в купе и вижу знакомые форменные кителя и фуражки с розовыми кантами. Три офицера из дальних лагерей. Они смотрят на меня враждебно и настороженно. Мой вид не вызывает у них сомнения — освободившийся лагерник. Я ругаю себя за мысль ехать в купейном вагоне, кидаю узелок на верхнюю полку и выхожу в коридор. Из соседнего вагона приходит моя знакомая, и я шепотом сообщаю ей о неудаче со спутниками. Она уходит. Я стою у окна и курю. Проходит минут пять, и вдруг открывается дверь вагона и появляется компания моих солагерников. Приятельница по глупости сказала им, что я еду в одном купе с лагерными охранниками и меня обижают. Ребята крепко выпили и рады всякому поводу учинить драку с ненавистными начальничками, а тут такой отличный повод.
У меня мелькает мысль: ребята устроят дебош, кого-либо отколотят или даже изувечат, и я снова попаду в лагерь, на этот раз как инициатор хулиганской выходки. Я умоляю непрошеных защитников: «Ребята, меня никто не обижает!» После долгих уговоров мои разочарованные дружки удаляются. Я с облегчением вздыхаю, вхожу в купе, залезаю на полку и ухожу в свои мысли. Впереди меня ждут заботы, заботы.
Освободившийся за год до меня мой друг М. прислал в лагерь письмо, в котором с суровой прямотой сообщал по пунктам всю правду: мать вскоре после моего ареста умерла от непонятной болезни, скорее всего, просто от горя, жена вышла замуж и родила от нового мужа ребенка, ВАК лишил меня ученой степени, устроиться нашему брату в Москве нелегко, и он все еще обивает пороги разных учреждений в поисках работы. Письмо кончалось словами: «Скорее приезжай, будешь сам улаживать свои дела». «Ничего себе, дела!» — думаю я.
В Москве я схожу с поезда и беру такси, не хочется в лагерной телогрейке щеголять в городе.
— Освободился? — спрашивает водитель.
— А что, видно? — отвечаю я вопросом на вопрос.
— Каждый день вожу с вокзала вашего брата, — смеется он.
На радостях я отваливаю ему от своих богатств двойную плату.
Мое появление в коммунальной квартире вызывает сенсацию. Соседские девочки за годы моего отсутствия выросли. Они затаскивают меня к себе в комнату и кормят. Кто-то бежит искать отца.
Начинаю привыкать к московской жизни. Все вокруг такие вежливые. В троллейбусе какая-то женщина говорит мне: «Передайте, пожалуйста, на билет», — и хотя эта формула стилистически не безупречна, я с благодарностью спешу выполнить просьбу. Я слышу на улице мат и воспринимаю его как младенческий лепет или как мирную беседу воспитанных девиц. На погрузке не так ругались! Я оказываюсь свидетелем драки. Все расходятся живы и здоровы. Почему-то вспоминаю первый день в лагере и столкновение с уголовником, обещавшим высадить мне гвоздем глаз, если я не буду дергать за него на сортплощадке доски. Смотрю на шагающих по улице людей, и мне все время кажется, что я ношу какую-то неведомую им тайну. Когда я встречаю в компании бывших зека, мы улыбаемся друг другу со значением. Мы — что-то вроде масонского ордена и храним особые секреты, в которые другие не посвящены. Да и что они могут понимать в наших былых и нынешних заботах?
Мне нужно прописаться в Москве, и я отправляюсь в милицию. Паспортистка с подозрением смотрит на мою справку об освобождении. Ведь у меня бандитская статья! Правда, я амнистирован, но все же…
Она отправляет меня за разрешением на прописку к начальнику уголовного розыска. Открывается железное окошко, кто-то берет мои документы и опускает железный намордник, почти такой же, какие были в Лефортовской тюрьме. Проходит минут десять, окошко вновь открывается, из него высовывается голова высокого милицейского чина. Он с любопытством на меня смотрит — я не его клиент, однако ему интересно взглянуть на человека, который кого-то когда-то обозвал жидовской мордой. Теперь за подобные преступления никого не наказывают, а раньше за него или за подобные ему давали эту статью. Но статья эта, вроде бы, ко мне не подходит.
Я начинаю хлопотать о реабилитации и об устройстве на работу. Я готов на любую: библиотекарем в районную библиотеку, корректором в типографию, учителем, ночным дежурным в больнице. Все безуспешно. Чиновная дама, директор Издательства иностранных словарей, слывущая за человека интеллигентного и либералку, в оскорбительной форме отказав мне в работе, предлагает из милости записать мой телефон «на всякий случай». Но у меня ведь, собственно, нет телефона.
— Не трудитесь, — говорю я, — ведь выражение «я запишу телефон» — обычный прием для вежливого отказа.
— Как угодно, — надменно отвечает дама-патронесса. Начинается изнурительная война с ВАКом. Беседую с ученым секретарем этой организации.
— Вы же занимаетесь наукой, — говорит он, — неужели вы не понимаете, что за шесть лет наука ушла вперед и ваши разработки устарели? Вот и пишите новую диссертацию!
— А вы, что ж, каждые шесть лет лишаете степени всех, кто когда-то защитил диссертацию, на том основании, что их разработки устарели? — парирую я.
Но находится человек, который проявляет ко мне доброе отношение, — это директор Библиотеки иностранной литературы Маргарита Ивановна Рудомино. Сколько бывших лагерников приютила она в стенах библиотеки, сколько приняла на работу изгнанных из разных научных учреждений менделистов-морганистов, генетиков, безродных космополитов и других страшных преступников, превратив таким образом библиотеку в одно из самых культурных и в научном отношении представительных учреждений Москвы. Спасибо ей за это! Меня берут в библиотеку на временную работу, каждые два месяца приказом отчисляют и тут же новым приказом зачисляют. Так я работаю почти два года. Платят мне шестьсот рублей старыми деньгами, а в обязанности мои входит писать аннотации на книги по философии и психологии. Каждое утро мне на стол наваливают два десятка книг на всех языках (кроме венгерского и финского — для них имеются специальные референты), и я читаю, читаю. Сколько там интересного для меня, изголодавшегося по живому слову! Многие годы психология была фактически под запретом как наука буржуазная, и такие ее области, как социальная психология, национальная психология, бихевиоризм (теория поведения), экспериментальная психология, считались лженаучными, выдумкой буржуазных идеологов и расистов, а книги по этим разделам знаний отправлялись в спецхран. Теперь их извлекали на свет Божий, и я пишу на них аннотации, хотя потребителей этой литературы пока что мало.
И вот однажды меня вызывает Рудомино: пришел какой-то докторант по социальной психологии из закрытого института, и надо показать ему наши фонды. Я радостно бегу его встречать, показываю свои картотеки, увлеченно говорю о каждой книге. Докторант молчит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});