Михаил Филин - Толстой-Американец
Летом того же 1845 года к нашему доблестному герою наконец-то возвратился от П. А. Вяземского альбом Полиньки Толстой. В девичий журнал князь вписал не традиционный мадригал, а длинное философическое стихотворение. «Дочь была обрадована Альбомом и восхищена твои<ми> стихами», — ответствовал граф Фёдор Иванович автору 5 сентября 1845 года[977].
От альбомной пьесы князя граф Толстой, конечно, пришёл в восторг — да тут же и призадумался:
Жизнь наша — повесть иль роман;Он пишется слепой судьбоюПо фельетонному покрою,И плана нет, и есть ли план,Не спрашивай… Урок назначен,Концы с концами должно свесть,И до конца роман прочесть,Будь он хорош иль неудачен.Иной роман, иная быль,Такой сумбур, такая гиль,Что не доищешься в нём смысла.Всё пошло, криво, без души —Страницы, дни, пустые числа,И под итогом нуль пиши…[978]
Многое в мастерских рифмах друга Американец вполне мог принять — и, верно, принял — на личный счёт, но только не стих
Всё пошло, криво, без души…
Нет, свою «малоутешительную» жизнь он и прожил, и доживал со вкусом, куда уж прямее и душевнее, словом — без пустот и совсем не пошло. И покидать с нулём мир, где, как постепенно узналось, есть Отечество и его враги, рай и ад, экватор, Английский клуб и камчадалы, безумные дети и умные обезьяны, придуманные величайшими гениями карты, пистолеты и вина; где любовь оборачивается ненавистью, вёдро — бурей, факт — басней и наоборот; где люди высоко взлетают и низко падают, в любых широтах пожирают себе подобных, а роз и шипов было и будет в лучшем случае поровну, — ему явно не хотелось[979].
Выполненный в те месяцы художником Карлом Яковлевичем Рейхелем (рисовавшим, кстати, и князя П. А. Вяземского) портрет графа Фёдора Ивановича Толстого стал впоследствии самым известным, «каноническим» изображением Американца.
Это портрет старого, утомлённого и больного, но отнюдь не апатичного, потерявшего интерес к жизни человека.
Граф Толстой запечатлён на полотне почти в той же позе, что и на портрете 1803 года работы неизвестного художника[980]. (Тогда, как мы помним, молодой Преображенский офицер только вступил в жизнь, получил первые чины и штрафы, готовился к кругосветному путешествию.)
Его левая рука (с миниатюрным перстнем на мизинце) так же возложена на спинку кресла, столь же изыскан сюртук и ухожена седая куафюра Толстого. Ещё не потухшие глаза графа широко, как встарь, открыты и неизъяснимо притягательны. Кому-то может показаться, что источником света, озаряющего высокий толстовский лоб и его лицо, исхудалое и умное, являются как раз эти глаза, заодно сверлящие остановившегося у картины зрителя.
Трубка же, крепко зажатая в правой руке, и застывшая подле кресла собака[981] дают наблюдателю некоторое представление о пристрастиях нашего героя.
Сравнивая портреты, созданные художниками с промежутком в сорок три года, нельзя не заметить и разности между ними. Два отличия рейхелевского творения от изображения графа Фёдора Толстого в молодости особенно существенны и красноречивы.
Прежде всего, на картине 1846 года переиначены декорации: здесь фон картины сумеречный и ровный, покойный, без былых огненных бликов — намёков на грядущие бури.
Метаморфоза произошла и с галстухом графа: в начале века он был белым, а теперь, в 1846-м, заменён на тёмный.
Столь тёмный, что издали его вполне можно принять за чёрный.
Портрет работы К. Я. Рейхеля — предпоследняя страница биографии графа Ф. И. Толстого. Перевернув её, наш герой, не мешкая, двинулся к уготованному каждому финалу…
Спустя несколько месяцев после романтической встречи с Американцем И. П. Липранди опять приехал в Москву. И старинные друзья снова сошлись. «Те же свидания, те же воспоминания; он обещал мне летом, в деревне, показать свои записки, как оказывалось, верные с моим рассказом», — сообщил в мемуарах Иван Петрович[982].
Однако летом 1845 года генерал-майор, обременённый делами важной службы, так и не добрался до Первопрестольной и до сельца Глебова. Позднее И. П. Липранди очень жалел об этом.
Осенью 1845 года у графа Фёдора Ивановича возобновились приступы застарелой болезни, которые быстро довели его «до крайнего изнеможения»[983]. Зимой отставной полковник ещё кое-как держался, спорадически хорохорился, даже позировал немцу-художнику, но к весне хворь всё же «сшибла» его с ног.
А дальше события развивались стремительно. Ничего эпического или эпатирующего публику в них, увы, не было — да и быть не могло.
Американец слёг в постель и целых четыре месяца «почти не оставлял болезненный одр». «По участию, которое ты принимаешь во мне, — писал граф, собрав остаток сил, П. А. Вяземскому 19 июня 1846 года, — уповательно, ты пожелаешь узнать и о свойстве недуга: по уверению моего врача (хотя и первоклассного, но которому я не верю), болезнь моя состоит в ревматическом поражении пищеварительного органа»[984].
На лето семейство Толстых перебралось в подмосковную, на свежий лесной воздух. Однако там, в сельце Глебове, Американцу становилось всё хуже и хуже. Руки не слушались его, работа над записками замерла. Вскоре он перестал подниматься, постоянно лежал на балконе, глядел, не отрываясь, в даль. Жена и дочь круглосуточно не отходили от него.
«Граф таял не по дням, а по часам; силы его совершенно оставили»[985].
В конце лета долго сопротивлявшаяся семья уступила настояниям докторов. Графа Фёдора Ивановича перевезли, соблюдая всяческие предосторожности, в столицу. В хронике «Несколько глав из жизни графини Инны» об этом времени написано следующее:
«Графа привезли в Москву в самом жалком положении. Он не мог уже больше сидеть, говорил как-то отрывисто, задыхался от кашля, страшно похудел и совершенно упал духом. <…> Кто видел отца месяц тому назад, уже не узнавал его по приезде в Москву. Это был остов, в котором жизнь поддерживалась только лихорадочным состоянием. Глаза его неестественно блестели, полуоткрытый рот, с пересохшими губами, просил чего-то так невнятно, что решительно не было возможности понять. Эта гордая голова спустилась на грудь, не от тяжёлых дум, а от страдания, и величественная осанка сгорбилась. Смотря на него, я приучила себя к мысли, что он должен скоро умереть…»[986]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});