Борис Слуцкий - Воспоминания о Николае Глазкове
Огорченная Паша пошла в огород за зеленым луком и тут же примчалась обратно.
— Батюшки, что у вас делается-то! Только я ворота в огород открыла, а ОН тут и лежит!
— Кто лежит, Паша? — мы чуть не онемели от страха. «Он» в устах Паши звучало так, как будто речь шла о некогда живом существе.
— Камень божий лежит! Вот такой! — развела она в стороны пухлые руки. — Только вот не пощупала я, теплый он или остывший. К нам на Орловщине падал, как раз у соседей, — так аж голубоватый был и теплый… И как же это вы не слышали, как он летел. А ну как бы по крыше вдарил? Так ведь и выскочить не успели б!
Не слушая больше Пашу, мы, опережая друг друга, поспешили на огород. Да, у ворот — со стороны сада-огорода — лежал большой камень. Но какой же он «божий»? Весь в земле. Ясно, что выкопан… И сделал это наш московский гость — Николай Иванович Глазков, уставший от перевода любимых им якутов… (В последнее время нам казалось, что он и личностью стал смахивать на якута, если б только у них были сухощавые лица.)
В те давние годы позвонить из рядовой деревеньки в Москву было невозможно. Надо было ехать для этого или в ближайший город Покров, или в Орехово-Зуево. А нас уже не на шутку разбирало любопытство: откуда он его взял? Ибо под «подозрением» могла оказаться и вскопанная «целинная» грядка, и широкое окружие белой розы… От грядки, возле которой все еще паслась соседская козочка, до ворот, где лежал камень, — метров двадцать пять, от куста белой розы — десять метров. Ни у козы, ни у розы не спросишь… Коза равнодушно пощипывала травку, а над розой, осыпанной белыми бутонами, радостно гудели пчелы… Попробовали поднять камень втроем — куда там! Хоть тракториста с тросом зови!
— Значит, видный собою мужчина? — вопросительно говорила Паша, в надежде, что мы еще разок пригласим к себе этого гостя-богатыря и тем удовлетворим ее ненасытное любопытство к людям выдающимся.
Но Коля Глазков в этой деревеньке больше не бывал. А еще года через три мы этот дом продали, устав дважды в неделю ездить туда из Москвы с заплечными мешками.
Откуда был взят камень — мы, разумеется, потом спросили.
— От белой розы. Я подумал, что он ей мешает. От камня я ее избавил. А вот от черных жуков…
— Каких жуков?
— Черных-черных! Они почему-то ползали в каждом ее раскрывшемся бутоне… Такие противные, с цепкими ногами… С ними надо бороться. Конечно, можно вообразить, что она заколдованная красавица. Но какой смысл? Роза должна быть чистой, абсолютно чистой!
— Об этой розе я все сказал что надо! — ответил Василий Федоров. — Я развенчал ее лживую красоту раньше тебя, Коля.
Болел Николай Иванович долго, но вел себя мужественно. Василий Федоров перезванивался с ним, а я раза три навестила. Уже на костылях, в теплом халате, окруженный неустанными заботами верного друга Росины Моисеевны, он неустанно продолжал писать стихи — да такие улыбчивые, такие точные по знанию тех людей, от имени которых писал. Это была серия стихов «Объяснения в любви». Как говорил бы о своей любви сапожник, парикмахер, геолог, фотограф…
В новой квартире нового дома по возможности сохранен колорит квартиры старого Арбата. В большой продолговатой комнате распростерт у стены чуть было не проданный громадина-буфет, любимое кресло поэта, письменный стол с аквариумом и раскрытый во весь его немалый овал дружище-стол, перевидавший множество друзей поэта…
Пусть дом на Аминьевском шоссе современен — с этажами и магазином-гастрономом. Пусть в квартире сверкает белизною ванна и денно и нощно — только поверни кран — льется горячая вода… И все-таки это не дом поэта Николая Глазкова…
После кончины поэта я вскоре написала стихотворение, посвященное его памяти. Оно называется «Дитя Арбата старого»:
Ушел. Так тихо дверь закрыл.Как будто не входил.Дитя Арбата старого,Он шума не любил…Квадрат стекла водой наполнен,Осиротевших рыб тоска,Тоскует шахматное поле,И города, которых КоляНе видел никогда…Ирония из тех же слов,Что гимны и молитвы.Глазковская иронияБыла острее бритвы.Он был началом из началИронии свечения,И вот начался час его,Как летоисчисление.Ушел… Так тихо дверь закрыл,К бессмертию готовясь.Его светящимся следамМы кланяемся в пояс.
Лев Озеров
Чем порадуешь меня?
Бывает же такое: встретились, не знакомясь.
Как будто друг друга знали давно.
Столкнувшись лицом к лицу на Тверском бульваре вблизи от Дома Герцена, мы с Николаем Ивановичем Глазковым сразу заговорили и стали читать друг другу стихи. Это был еще безбородый Глазков. Мы разговорились. Как это случилось, не знаю. Но, случившись однажды, это продолжалось много лет.
Помнится, я прочитал Николаю вереницу своих двустиший и четырехстиший. Он мне ответил такой же вереницей. Это нас сблизило.
— Назови это краткостишьями.
— Это твой термин, сам и назови.
— Дарю, не жалко.
— Чужого не беру.
У Николая Глазкова в своде его стихов есть теперь уже многим памятные краткостишья.
Мы были строги к себе и к другим. Не хвалили друг друга, а браковали написанное.
Запоминание другого поэта шло построчное. Если не запоминалось — поэт нам неинтересен. У Николая Анциферова о шахтерском труде сказано:
Я работаю, как вельможа.Я работаю только лежа.
Это врезалось в память.
Лаконичный, острый, эпиграмматический стиль был реакцией на многословие, суесловие, инфляцию строки и образа. Веление времени, необходимость. Деклараций мы не писали, но было у нас негласное решение на малую площадку стиха сгружать побольше материалу.
Иногда Николай просил меня прочитать среди других моих строк четырехстишие, появившееся в печати еще до войны.
На берегу морском лежит веслоИ больше говорит мне о просторе,Чем все огромное взволнованное море,Которое его на берег принесло.
По этому поводу некомплиментарный, прямой Глазков говорил:
— Здесь не только рисунок, но и принцип изображения.
Глазковские двустишия и четырехстишия надо смотреть не панорамно, не «в общем и целом», а раздельно, поштучно. В них, помимо острой наблюдательности, бьется живая взыскующая мысль современника:
Что такое стихи хорошие?Те, которые непохожие.Что такое стихи плохие?Те, которые никакие.
Это краткостишье вполне заменяет мне иной трактат о стихе и стихотворстве.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});