Алексей Варламов - Красный шут. Биографическое повествование об Алексее Толстом
Знал ли Толстой, что умирает? Скорей всего, да.
Что об этом думал?
На этот вопрос ответить непросто, хотя ответ поискать надо, ибо любой человек, а тем более писатель более всего раскрывается в своих отношениях со смертью. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Толстой, Чехов, Бунин, Андрей Платонов — у каждого был свой с ней роман, и каждый в своем творчестве отдал смерти дань. «Гробовщик», «Завещание (Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть)», смерть Базарова в романе «Отцы и дети» и рассказы о смерти в «Записках охотника», «Смерть Ивана Ильича», «Тоска», «Жизнь Арсеньева», «Господин из Сан-Франциско», «Третий сын» — этот ряд русских шедевров можно продолжать и продолжать. Но из немалого литературного наследия Алексея Толстого поставить сюда почти нечего, разве что Мишуку Налымова с его безобразной кончиной, да Франца Лефорта, приказавшего играть в минуты его кончины танцевальную музыку.
«Вообще это был мажорный сангвиник, — вспоминал Чуковский. — Он всегда жаждал радости, как малый ребенок, жаждал смеха и праздника, а насупленные, хмурые люди были органически чужды ему.
Когда мы жили в Ташкенте, мы условились, что будем ежедневно ходить в тамошний Ботанический сад, который нравился Толстому своей экзотичностью.
Два раза совместные наши прогулки прошли благополучно, но во время третьей я неосторожно сказал:
— Теперь, когда мы оба уже старики и, очевидно, очень скоро умрем…
Толстой промолчал, ничего не ответил, но едва мы вернулись домой, с порога же заявил своим близким:
— Больше с Чуковским никуда и никогда не пойду. Он такие га-а-адости говорит по дороге.
Вообще он органически не выносил разговоров о неприятных событиях, о болезнях, неудачах, немощах. Не потому ли он так нежно любил своего друга Андроникова, что Андроников повсюду, куда бы ни являлся, вносил с собой радостный праздник… Человек очень здоровой души, он всегда сторонился мрачных людей, меланхоликов, и всякий, кто знал его, не может не вспомнить его собственных веселых проделок, забавных мистификаций и шуток».
Толстой избегал приходить на похороны своих друзей, даже самых близких. В 1935 году не пришел на похороны Радина, еще раньше не был на похоронах Щеголева. Разве что Горького ему пришлось хоронить. Но тут уж невозможно было отвертеться, и хоронил Толстой Горького с видимым отвращением.
«Ругайте меня… Но смерть… — он как будто отпихивает что-то руками. — Я… Я не могу…
Это было естественно, понятно и человечно. Таков был Толстой. Не хотел, не понимал, не выносил смерти. Он слишком любил жизнь.
— Я не люблю ее финала, — сказал он, как бы подшучивая над собой».
А между тем его собственный финал был уже совсем близок. Толстому оставалось жить уже совсем чуть-чуть. Но именно тогда, зимой 1945-го, над головой у красного графа возникла страшная угроза и, как знать, что случилось бы на его веку и как и где окончил бы он свою жизнь, когда б не тяжелая болезнь.
Вот что рассказывал Фадеев Корнелию Зелинскому о своем разговоре со Сталиным последней военной зимой:
«Меня вызвал к себе Сталин. Он был в военной форме маршала. Встав из-за стола, он пошел мне навстречу, но сесть меня не пригласил (я так и остался стоять), начал ходить передо мною:
— Слушайте, товарищ Фадеев, — сказал мне Сталин, — вы должны нам помочь.
— Я коммунист, Иосиф Виссарионович, а каждый коммунист обязан помогать партии и государству.
— Что вы там говорите — коммунист, коммунист. Я серьезно говорю, что вы должны нам помочь как руководитель Союза писателей.
— Это мой долг, товарищ Сталин, — ответил я.
— Э, — с досадой сказал Сталин, — вы все там в Союзе бормочете “мой долг”, “мой долг”… Но вы ничего не делаете, чтобы реально помочь государству в его борьбе с врагами. Вот вы, руководитель Союза писателей, а не знаете, среди кого работаете.
— Почему не знаю? Я знаю тех людей, на которых я опираюсь.
— Мы вам присвоили громкое звание генерального секретаря, а вы не знаете, что вас окружают крупные международные шпионы. Это вам известно?
— Я готов помочь разоблачать шпионов, если они существуют среди писателей.
— Это все болтовня, — резко сказал Сталин, останавливаясь передо мной и глядя на меня, который стоял почти как военный, держа руки по швам. — Это все болтовня. Какой вы генеральный секретарь, если вы не замечаете, что крупные международные шпионы сидят рядом с вами.
Признаюсь, я похолодел. Я уже перестал понимать самый тон и характер разговора, который вел со мной Сталин.
— Но кто же эти шпионы? — спросил я тогда.
Сталин усмехнулся одной из тех своих улыбок, от которых некоторые люди падали в обморок и которая, как я знал, не предвещала ничего доброго.
— Почему я должен вам сообщать имена этих шпионов, когда вы обязаны были их знать? Но если вы уж такой слабый человек, товарищ Фадеев, то я вам подскажу, в каком направлении надо искать и в чем вы нам должны помочь. Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И наконец, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион?»
Действительно ли так Сталин думал или Фадеева испытывал, только Алексей Толстой умирал, и взять с него было нечего. Он лежал в Кремлевской больнице, где по соседству с ним находился Сергей Эйзенштейн. Так шутила над ними грозная тень.
«Я никогда не любил графа, — писал Эйзенштейн. — Ни как писателя, ни как человека. Трудно сказать почему.
Может быть, потому, как инстинктивно не любят друг друга квакеры и сибариты, Кола Брюньоны и аскеты? И хотя на звание святого Антония я вряд ли претендую — в обществе покойного графа я чувствовал себя почему-то вроде старой девы…
Необъятная, белая, пыльная, совершенно плоская солончаковая (?) поверхность земли где-то на аэродроме около Казалинска или Актюбинска.
Мы летим в том же 42-м году из Москвы обратно в Алма-Ату. Спутник наш до Ташкента — граф. Ни кустика. Ни травинки. Ни забора. Ни даже столба. Где-то подальше от самолета обходимся без столбика. Возвращаемся.
“Эйзенштейн, вы пессимист”, — говорит мне граф.
“Чем?”
“У вас что-то такое в фигуре…”
Мы чем-то несказанно чужды и даже враждебны друг другу. Поэтому я гляжу совершенно безразлично на его тело, уложенное в маленькой спальне при его комнате в санатории.
Челюсть подвязана бинтом. Руки сложены на груди.
И белеет хрящ на осунувшемся и потемневшем носу. Сестра и жена плачут.
Еще сидит какой-то генерал и две дамы. Интереснее покойного графа — детали. Из них — кофе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});