Татьяна Правдина - Зяма — это же Гердт!
А про другого мог, наоборот, сказать: «Сволочь редкая, но стихи есть замечательные!»
У Гердтов было замечательное застолье. Оно сохранилось и по сей день в доме у Татьяны Александровны (что, к слову, много говорит о качестве людей, собиравшихся вокруг Зиновия Ефимовича). Меньше всего там было артистов. Богемы и бомонда он терпеть не мог! За его столом была настоящая элита. Не попса с политикой пополам — врачи, математики, ученые, с которыми Зиновий Ефимович дружил по сорок — пятьдесят лет. Безукоризненные люди, знакомство с которыми большая честь для любого. Когда этого не понимали, это подчеркивалось.
Однажды я был свидетелем того, как Гердты поругались. И вот они ругались, ругались… и наконец Татьяна Александровна бросила Гердту в лицо: «Актер!..» Это прозвучало как последнее оскорбление. И Гердт, оборвав крик, вдруг мрачно сказал: «А вот за это можно и по морде…»
И оба расхохотались.
Слово «актер» в этой семье было оскорблением, эдакое богемно-фальшивое…
Дружить Гердты умели не по-нынешнему. Зиновию Ефимовичу было уже под восемьдесят, но каждый год он лично перевозил из города на дачу девяностолетнего артиста театра Образцова Евгения Вениаминовича Сперанского. А уж по мелочи…
Однажды, зимой довольно голодного 1992 года в моей квартире раздается звонок. На пороге стоит Татьяна Александровна с мешком картошки: «Нужна? Хорошая, не мороженая».
По дурной интеллигентской привычке я начал было отказываться. Аристократичная Татьяна Александровна послушала это с полминуты и сказала: «Значит, так. Не нужна картошка — увезу назад. Нужна — бери и не выё…!»
Татьяну Александровну Правдину Ширвиндт называл: «внучка шустовских коньяков» (ее дедушкой был тот самый коньячный король Шустов, о котором упоминает чеховский Андрей в «Трех сестрах»).
Татьяна Александровна стала «окончательной женой» Гердта (определение Зиновия Ефимовича).
История их знакомства замечательна и очень многое говорит об этих двух людях.
На зарубежные гастроли «Необыкновенного концерта» Гердт выезжал за несколько дней до труппы с переводчиком. Тот переводил ему свежие газеты, Гердт уяснял, чем живет страна, и когда зрители приходили на спектакль русской труппы, кукольный Конферансье на их родном языке шутил на злобу дня! Можете себе представить эффект.
Так вот, Татьяна Александровна, переводчик-арабист, поехала в командировку в Египет, работать с театром Образцова.
Она была замужем. Гердт был женат.
Они познакомились — и перед расставанием договорились встретиться в Москве через два дня.
Через два дня они встретились свободными людьми. Гердт за это время объяснился с женою, а Татьяна Александровна — с мужем. У нее была двухлетняя дочка Катя…
Незадолго до ухода Гердта из жизни Катя взяла его фамилию и отчество. Он ее спросил:
— Что ж ты раньше-то?..
— Стеснялась…
— Ддур-ра…
Надо было слышать это «ддур-ра…»
Так признаются в любви.
Татьяна Александровна сказала однажды: «Я бы его полюбила, даже если бы он был бухгалтером».
Есть острословы, а есть люди остроумные — и это диаметрально противоположные типы людей. Гердт никогда не острил. В нем этого кавээнского «вот я вам сейчас пошучу…» — не было совершенно.
Гердт поддерживал разговор, или поворачивал его, или прекращал — но это всегда было развитие мысли. Он успевал думать — редкость для людей шутящих.
Шутка рождалась как результат оценки ситуации.
Одна молодая журналистка передала мне совершенно блистательный диалог, произошедший у нее с Гердтом: «Ну что, деточка? Будете брать у меня интервью?» — «Да, Зиновий Ефимович…» — «Ах, всем вам от меня только одного нужно!..»
В 1949-1950 годах, во времена борьбы с космополитизмом, Зиновий Ефимович со своим братом Борисом возвращался с кладбища (была годовщина смерти мамы). На Садовом кольце они зашли в пивнушку («шалман», как определил ее Гердт) — согреться и помянуть. Перед ними в очереди стоял огромный детина. И когда очередь дошла до него, он вдруг развернулся в их сторону и громко сказал продавщице: «Нет уж! Сначала — им. Они же у нас везде первые!..»
И Гердт, маленький человек, ударил детину в лицо. Это была не пощечина, а именно удар. Детина упал… Шалман загудел, упавший начал подниматься… Продавщица охнула: «За что?! Он ведь тебя даже жидом не назвал!..»
И стало ясно, что сейчас будет самосуд.
…Эту историю я услышал во время съемок телепередачи в ответ на свою просьбу рассказать о людях, которые спасали Гердта. И он рассказал мне о троих. О медсестре Вере Ведениной, которая вытащила его в феврале 1943 года с поля боя, из-под огня. О Ксении Винцентини — хирурге, которая делала ему последнюю, одиннадцатую операцию и спасла ногу. И рассказал он вот этот случай.
…Когда всё шло к самосуду, от стойки оторвался человек, которому Гердт едва доходил до подмышек. «Он подошел ко мне, загреб своими ручищами за лацканы моего пальтишка, — рассказывал Гердт, — и я понял, что это конец. Мужик приподнял меня, наклонился к самому моему лицу и внятно, на всю пивную, сказал: „И делай так каждый раз, сынок, когда кто-нибудь скажет тебе что про твою нацию“».
И «бережно» (слово самого Гердта) поцеловав его, поставил на место и, повернувшись, оглядел шалман. Шалман затих, и все вернулись к своим бутербродам.
В этой истории — не только тот замечательный незнакомец. В ней — весь Гердт. Как позже писал Визбор: «Честь должна быть спасена мгновенно». И эта мягкость, этот «всесоюзный Зяма» из «Кинопанорамы» и «Чай-клуба» — далеко не весь Гердт. Повторюсь: он был человеком очень суровых правил.
На панихиде по Гердту Михаил Швейцер сказал: такие, как он, инвалиды сидели после войны в переходах, играя на гармошке и прося милостыню…
Судьба и история, надо им отдать должное, действительно сделали всё для того, чтобы стереть Гердта в порошок.
Еврей, что могло стать приговором само по себе; инвалид и вообще человек не Бог весть каких физических кондиций. Внешность? Детские и юношеские фотографии — жалко смотреть… Маленький еврейский мальчик с оттопыренными ушами и огромными, заранее несчастными глазами…
Но, как сказал Бомарше, «время — честный человек».
Какой-то другой француз заметил, что к сорока годам женщина получает на своем лице то, что заслуживает. Мужчина — тоже. К началу пятого десятка собственно антропология уходит на второй план; душа начинает рисовать на лице свои черты.
У Гердта к пятидесяти стало необыкновенное лицо. Поразительной красоты! Его стали снимать в кино, и вдруг выяснилось, что — не оторваться! Война, четыре года костылей и больниц, одиннадцать операций — все эти страдания преобразили Гердта.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});