Дмитрий Бобышев - Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Отъезд был репетицией смерти, ибо все верили, что это – разлука навсегда, а на проводы ходили, как на похороны. Среди провожающих бытовало свежевозникшее суеверие, что пятые проводы будут твоими. Первые, на которые я попал, были, чуть не написал «поминки», Льва Полякова, спортсмена, фотографа, наймановского одноклассника и – через Наймана – моего знакомца. Широкий крепкий мужчина, боксёр, Лёва теперь и в самом деле выглядел так, что «краше в гроб кладут». Но сын его Кирилл был радостно возбуждён, носился от стенки к стенки, лавируя между понурых гостей. Я остановил подростка:
– Кирилл, скажи, кто ты теперь?
– Изменник родины! – весело отрапортовал он.
«Ещё здесь, а уже свободен», – подумал я с некоторым даже восхищеньем. Но Кирилл этот ещё наломает дров в Нью-Йорке... Не помню, писал ли я о Полякове в первой книге, а вот об отъезде Леонида Черткова точно писал, и он-то отозвался о причинах отъезда самым верным образом: ехал он за новизной.
Вскоре стал собираться в дальний путь Славинский, хотя, собственно, собирать-то ему было нечего. Последние год-полтора обитал он на птичьих правах в Москве, ночуя по приятелям, а прописан был в избе под Владимиром у художника Эдуарда Зеленина. Но наше с ним дружество оставалось живым, поддерживаясь то письмом, то приветом.
Прощаясь с Ленинградом, он приехал и расположился у меня, благо что обзавёлся я ещё одним ложем. Собственно, это была кровать, на которой умирал Василий Константинович, и мать боялась оставлять её у себя дома. Даже на дачу взять не хотела. Не без мистического трепета я всё-таки решился перевезти смертный одр к себе, сам на нём не спал, но впоследствии там безмятежно дрыхли заезжие гости, обжив его до состояния уюта: поэты Олег Григорьев, Горбаневская, Кублановский и, вот, Славинский, ныне подданный Её Величества.
Он был прекрасный компаньон, и, не стесняя друг друга, мы прожили бок о бок пару недель. Привыкший к спартанским условиям, в моей коммуналке он чувствовал себя комфортно. Ладил с соседскими грымзами. Делал себе постирушки, иногда кухарил и отправлялся по своим кругам. Оставил мне итальянский кофейник. И одарил бесценным рецептом закуски, в духе того достославного из Елены Молоховец: «Если к вам пришли гости, а у вас к столу ничего нет, то...»
– То, – продолжал Славинский, – быстро очистите и нарежьте луковицу, залейте уксусом и насыпьте немного сахару. Пока расставляете рюмки, режете хлеб и откупориваете водку – слейте уксус, и закуска готова!
– Что ж, будьте здоровы!
– И вам не хворать.
Связь этого уже почти готового гражданина мира с некогда святою Русью делалась всё эфемерней и небезопасней, и ясно было, что кому-кому, а уж ему-то лучше всего оказаться за бугром. Но он всё колебался. Однажды я застал его дома, когда он с огорчением рассматривал свою жёлтую нарядную рубашку, так шедшую к фирменным джинсам и его средиземноморскому облику. На ней были пыльные, грязные отпечатки. На моё недоумение он ответил:
– Только что сшибло трамваем, когда переходил Кронверкский.
– Сам-то цел?
– Цел. Но что это может означать в символическом смысле? Прощальный пинок под зад от Родины?
– Прими как благословление. Причём, весьма снисходительное.
– Да, могло быть и покруче...
Мы договорились железно друг другу писать в открыточном формате, и чуть ли не год я получал по почте великолепные виды Италии. Вот вечереющий разворот Тибра в опаловых и золотистых тонах. Чуть вдали – купол Св. Петра, ближе – пешеходный мост и боковой фасад замка Св. Ангела, где сидел в узилище Бенвенуто Челини и где его травили толчёным стеклом. Текст такой:
Город обалденный, ослепительный, иногда неуловимо напоминает Ленинград. В прогулках выхожу на такие места, что сердце останавливается. Часто жалею, что тебя нет рядом, ты бы здесь заторчал.
Следующая открытка гласила:
Вот старая Аппиева дорога, по сторонам развалины древних вилл, новые виллы (в частности, Джины Лоллобриджиды) и гробницы, гробницы, вернее, их кирпичные остовы. Весь мрамор посдирали варвары, завоеватели, императоры, папы и прочие – всё это теперь в Лувре, Эрмитаже, Британском музее и у богатых янки. Я прошёл её из конца в конец на закате – оранжевом в полнеба... Грусть, грусть и благодать.
На открытке – арочный переулок в Ассизи с текстом:
В Риети обнаружились друзья, и я поехал к ним в гости. Это самый центр Италии, во всех смыслах. Кругом полно старины, древние церкви и замки, и городки на вершинах холмов, виноградники, синие горы (некоторые в снегу), в долинах золотая осень, ну и, конечно, провинциальное гостеприимство и прекрасные дороги. Сполето весь серо-голубой, Ассизи розовый, не влюбиться во всё это невозможно. Жаль-жаль-жаль, что тебя нет со мной сию минуту, дышалось бы легче, а то дух перехватывает от всей этой красотищи. Дети играют под римской аркой, старики греются на солнце у знаменитой базилики, где гробница св. Франциска, у входа в которую я поставил свечку за упокой Ю. Г. (Юрия Галанскова. – Д. Б.), в общем, я влюблён.
Вид с рощицей пиний под Равенной.
Вот остатки дремучего леса на берегу Адриатики, в котором, говорят, заблудился Данте и начал сочинять свою Комедию. Равенна действительно спит в тумане, как ей и полагается. Я положил белые гвоздики на могилу Данте с запиской «От Д. Б. и А. Н.» (Дмитрия Бобышева и Анатолия Наймана. – Д. Б.) Чувствительный и пошлый жест, но почему бы не воспользоваться возможностью его сделать? Уверен, что ты не против. Завтра увижу Венецию.
И дальше:
Полюбуйся: это знаменитый мост Вздохов, по нему во времена дожей водили зеков из крытки (справа) во дворец на допрос и обратно. Там была свинцовая крыша, и в жаркий день им приходилось туго. Казанове однажды удалось бежать оттуда. На то он и Казанова... Вчера утром звонит Несчастливцев (Иосиф Бродский. – Д. Б.): «Юхим, я в Риме». Вообрази себе этот стык. Мы гуляем, выпиваем и треплемся. Я прочёл, что запомнилось из счастливцевского (бобышевского. – Д. Б.) ответа, не без колебаний, так как не уверен, что ты бы этого хотел. Он среагировал вяло: «Ну чего Митяй завёлся, „Феликс“ – ерунда, побрякушки, и потом – я ведь обещал Марине, что никому не дам, это гад Мейлах виноват» и т. д. Что он сам же этого Мейлаха облажал – категорически отрицает, в общем, он всё тот же. Я был рад, не скрою, оказаться в стихии настоящей русской речи, с идиомами, подначками, подтекстами, без скидок на глупого одессита или непонятливого иностранца. Вообрази, повторяю, всю ситуацую, Рим и прочее, моё одиночество – ну? Понял? Он, между прочим, сказал абсолютно правильную вещь: о несоизмеримо высокой культуре дружбы в России по сравнению с Западом. Тут мы их обставили на сто лет. Ах, Деметр, если ты и вправду осуществляешься через меня в западной жизни, ты всё поймёшь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});