Маргарет Сэлинджер - Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
«Воскресенье — бля — вечер
1968
Дорогой Дэвид!
Теперь я понимаю, какой была дурой, и как обидела кучу народу. Тим — не первый парень, на которого я запала без особой причины, но обычно я не захожу далеко с ними, потому что знаю: это через день-два пройдет, так что голова у меня в порядке. Насчет Тима я поняла, что он вовсе не такой, как мне казалось: он приятный и все такое, но он не для меня. Я просто хотела тебе это сказать, но многого не ожидаю: я на твоем месте никогда не помирилась бы с кем-то, кто меня так третировал, как я тебя. Нам обоим досталось, и вечеринка моя была дрянь — не такая скверная, как у Гэйл или Брайена, — но все-таки дрянь.
От меня».
Письмо это до сих пор у меня: я его не отдала. Мне было слишком стыдно.
И эхом отдается в колодце тишины.
19
«То sir with love»[209]
Песня цикады не скажет, сколько ей жить осталось.
(Цитирует Тедди из «Девяти рассказов».)Весенние каникулы были не за горами, и папа собирался на две недели повезти нас с Мэтью в Англию и Шотландию. Я не могла дождаться этого часа. В то время я и понятия не имела, что мы в последний раз куда-то едем на каникулы, как настоящая семья. Писать о нашем последнем совместном путешествии и горько, и приятно одновременно: похоже на бабье лето, временную передышку перед длинной зимой. И, как во всяких повествованиях о расставании с домом, о конце эпохи, что-то теряется, а что-то приобретается.
Папа, Мэтью и я отправлялись в Лондон. Мама отвезла нас в аэропорт Лебанон, — вся поездка заняла пятнадцать минут. Дорогу в аэропорт не так-то легко распознать. Она начинается сразу за свалкой, которую нынче именуют «санитарной зоной», и старой каменоломней. Вдоль этой дороги, за каменоломней и свалкой, раньше простирались на многие мили поля, засеянные кормовой кукурузой. Теперь там сплошные магазины и закусочные. Именно на этом участке шоссе 12-А я увидела свой первый «Макдоналдс» и следила за светящимся табло, словно завороженная, но при этом испытывая отвращение: так глазеют на автомобильную аварию. Цифры все увеличивались и увеличивались — продано 7 миллионов, 11 миллионов гамбургеров. Я представила себе огромную кучу на автомобильной стоянке у «Макдоналдса» в западном Лебаноне.
Аэропорт представлял собой хлипкую лачугу на взлетной полосе. Внутри лачуги находился маленький, на пять табуретов, буфет, где можно было съесть бутерброд, выпить кофе и заодно понаблюдать, как приземляются самолеты. В буфете, рядом с кассой, стояла проволочная корзинка с жевательной резинкой «Ригли Сперминт» и желтыми пакетиками «Джуйси Фрут». Рядом — еще одна проволочная корзинка, с тюбиками леденцов «Лайф Сэйверс», «спасателей», обоих видов — для взрослых, с привкусом зубной пасты, которые мама, в ее нескончаемой битве против несвежего дыхания, покупала, если забывала свои зеленые, не карамельные, «Клоретс» с настоящим хлорофиллом; и разноцветные — для детей. Я расправлялась с тюбиком по такой системе: красный — ням; зеленый — фи: отдать Мэтью; оранжевый — так себе; желтый — так себе; а белый — некая тайна: утонченный, изысканный вкус, недоступный детям. Мэтью не терялся: он говорил «фи» и отдавал мне белые леденцы в обмен на зеленые. Мне нравилось, как эти пакетики резинки и тюбики леденцов аккуратно разложены, каждый на своем месте, еще немного — и сюда тоже вторгнется вселенский беспорядок, настораживающее смешение того и другого, жевательной резинки и леденцов в образе «жевательной конфеты». Когда этот продукт появился в магазине Барто в Плейнфилде, он пахнул хорошо, «по-спасательски», но тут же разжевывался и почти мгновенно терял свой вкус. Можно было запихнуть в рот целую пачку — и остаться с пустыми обертками и огромным, безвкусным шаром цвета воды, в которой мыли кисти.
Нам надо было как-то убить два часа до самолета в Нью-Йорк. Путешествие включало в себя не только ритуальное вставание на заре, но и — вплоть до 1965 года — белые перчатки. Я прекрасно помню, как ездила в нью-йоркских такси, разглядывая свои руки в перчатках. Эти ритуальные обозначения того, что ты перемещаешься в другое место — к бабушке, в город, в церковь, на корабль, — понемногу исчезали. Во времена моего отрочества понятие места было более осязаемым, чем теперь; мир походил на лоскутное одеяло — вот мое любимое летнее платье, а вот комбинезон брата; а потом фабричное одеяло, форма и так далее. Я очень не люблю социальную функцию костюма, то есть, когда по одежке видно, кто — потомственный богач, кто — нувориш, кто — из народа, а кто и вовсе неприкасаемый и т. п. Но все же, часто приятно, когда одежда соответствует месту и событию. В конце концов, повязываем же мы на голову платочек, когда входим в католическую церковь.
В том мире одежда обозначала не только время как таковое, но и род времени. Когда я в нью-йоркском такси смотрела на свои руки в белых перчатках, меня охватывало спокойное, мечтательное настроение; было известно, куда и когда прибудет такси, но к настоящему моменту сборы в дорогу, хлопоты, погрузка, всяческая «деятельность» оставались позади; наступала передышка, время «существовать», попросту сидеть в такси и смотреть на свои руки в белых перчатках. В мои зрелые годы белое литургическое облачение означает наступление особого времени — времени для церкви. Я стою за ограждением, предлагаю пастве вино и хлеб Причастия и переживаю про себя, не кончатся ли облатки, успеют ли все причаститься прежде, чем смолкнет музыка, оставив после себя неловкую тишину, в которой все приватные, телесные звуки — глотание, хруст — станут всеобщим достоянием, распространятся на всю нашу чудесную церковь, обладающую великолепной акустикой; и еще — не пролью ли я вино на какую-либо из миниатюрных коленопреклоненных старушек: нелегко протягивать чашу из-за ограждения, да не дай бог, на какой-нибудь из них будет широкополая шляпа, так что и не видно, где у нее рот, — все это отнюдь не способствует благоговейному настрою. Но вот наконец месса закончилась, наш пастор или какой-нибудь гость произносит проповедь или совершает большую литургию; я же сажусь на скамью причетника и гляжу на свои руки в широких рукавах облачения: они как будто не совсем мои, от них исходит конопляный запах холста и пыли. Я — ребенок, навзничь лежу в амбаре, на перевязанных веревками кипах сена, и смотрю, как пылинки танцуют в солнечных лучах, которые пробиваются сквозь щели в досках. Амбар поглощает, вбирает в себя эти чудесные воздушные стрелы. Облако проходит между солнцем и витражами: они перемигиваются, щурятся, словно кошачьи глаза в ярком свете. Звучащая речь омывает меня, падает на мою душу, как теплый дождь на иссохшие корни. Сейчас не время реагировать на слова, соглашаться или не соглашаться. Сейчас время другого рода: время лежать на зеленом лугу, у спокойной воды; целительное для души время.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});