Эрнст Юнгер - Излучения (февраль 1941 — апрель 1945)
Во сне мне стало лучше, я видел себя в саду, где прощался с Перпетуей и сыном. Там я что-то копал и задел лопатой маленькую земляную пещеру, в которой дремала темная змея. Прощаясь, я рассказал об этом Перпетуе из опасения, как бы змея не ужалила увлекшегося игрой ребенка, и вернулся, чтобы ее убить. Тут я обнаружил, что в саду таилась не одна, а множество змей; свернувшись клубком, они грелись на солнечной террасе полуразвалившегося павильона. Змеи были темно-красной, синей и разнообразной окраски, с черно-желтыми, черно-красными и просто черными мраморными прожилками, а некоторые — даже цвета слоновой кости. Едва я принялся, поддевая палкой, вышвыривать их за пределы террасы, как змеиные клубки, разматываясь, нитями стали подниматься и обвиваться вокруг меня. Мне они показались безобидными, поэтому я ничуть не испугался, увидев рядом с собой малыша, который незаметно следовал за мной; он брал животных поперек туловища и уносил, будто шла увлекательная игра, в сад. Сон меня развеселил; я проснулся в приподнятом настроении.
Как выяснилось сегодня утром, англичане высадились на юго-западной оконечности Апулии. Во время вчерашнего налета на город обстрелу впервые подверглись внутренние кварталы, среди них — мои любимые улицы Ренн и Сен-Пласид. Также и на рю Шерш-Миди упало две бомбы, одна совсем рядом с антикварной лавкой Морена, которому я тотчас же позвонил, другая — напротив квартиры докторессы.
После полудня в Латинском квартале, сначала у незнакомого читателя по имени Лелё, по пневматической почте попросившего меня о встрече. Он представился как коммивояжер по продаже тканей из Лиона и принял меня в крошечной комнатке заштатного отеля. Мы сели, я — на единственный стул, он — на кровать, и погрузились в разговор о ситуации, в ходе которого он обнаружил решительные, хотя и путаные, коммунистические наклонности. Я вспомнил годы, когда и сам кромсал свою жизнь ножницами концепций, вырезая из нее бумажные цветы. Сколько драгоценного времени таким вот образом пропало зря!
Потом у Морена; по дороге изучал разрушения на рю Шерш-Миди. Прекрасный мягкий камень, из которого построен город, перед пострадавшими домами был уже свален в большие белые кучи, а из пустых окон свисали гардины и постельное белье, на каком-то подоконнике стоял одинокий цветочный горшок. Молнии, упав с ясного неба, поразили мелких лавочников и тот скромный люд, что ютился на старых кособоких этажах. Я зашел и к докторессе, попросив открыть мне квартиру, — ибо сама она была в отъезде, — с целью посмотреть, что там делается. Как и в других домах, из оконных рам вывалились стекла, остальное же повреждено не было.
Пока я делал свой обход, снова, и уже безо всякого объявления тревоги, над центром города пролетел одиночный самолет, окруженный облаками взрывов, — ему помешало только царившее на улицах оживление.
Величайший грабеж, которому Кньеболо подвергает нацию, — грабеж принадлежащего ей права; это значит, что он похитил у немца самую возможность быть правым и защищать свое право по отношению к причиняемым или угрожающим ему несправедливостям. Разумеется, и народ несет на себе ответственность через аккламацию, — то был жуткий, шокирующий призвук среди бурь и оргий ликования. Гераклит и здесь попал в самую точку, сказав, что языки демагогов подобны секирам.
Париж, 5 сентября 1943
Снова плохо со здоровьем, вдобавок ко всему заметно худею. Этому есть две причины: во-первых, сидячий образ жизни в течение длительного времени в большом городе для меня вреден и, во-вторых, моя духовная суть похожа на лампочку, которую слишком много потребляют. Я решил применить единственное средство, обещавшее успех: долгие прогулки, и начал ходить от Этуаль через Каскад в Сюрен — и оттуда вдоль берега Сены через мост Нейи назад к Этуаль.
Короткая мелкая охота на берегу пруда в Сюрене. Растения на большой насыпной площади, раскинутой там, — рай ночных теней. Поиски дурмана успехом не увенчались, зато я впервые на открытом пространстве нашел ядовитую ягоду, Nicandr’y, родом из Перу. Она поселилась в пышных, развесистых и вьющихся кустах на южном склоне насыпного холма и наряду с пятиконечными, как звезды, чашечками в желтую и темную крапинку красовалась маленькими, еще зелеными лампионами. Столь крупной в садах она мне не попадалась, впрочем, как и другие ночные виды, заставляющие вспомнить о тех существах, которые вообще не нуждаются ни в каком уходе, так как лучше всего произрастают на мусорных кучах и задворках общества.
На набережной Галльени толпы рыбаков; один только что поймал красноперку величиной с мизинец, которую бережно вытянул на берег сквозь гладкую поверхность воды, нежно приговаривая: «Viens, mon coco».[185] С нежным, дивно тягучим свистом пролетали над глинистой водой зимородки. Отдых в маленькой церквушке, по-сельски ветхой, возвышавшейся над кварталами предместья. На набережной Насьональ, на одном из нежилых бараков, доска в память Винченцо Беллини,{169} умершего здесь 23 сентября 1835 года. Я вчитывался в нее с мыслью о жертвенности творческого человека и о его роли чужака в этом мире. И здесь сборища рыбаков, которые, сидя в лодках или на прибрежных камнях, выманивали из воды крошечных серебристых рыбок. Вид рыбака благотворен, он — мастер в искусстве уютно растягивать, расслаблять время и поэтому являет собой одну из фигур, противостоящих человеку техники.
Impatiens noli tangere, бальзамин садовый, или недотрога. Бродя по лесу с женщинами, я всегда имел возможность убедиться, что они чувствительны к тактильным раздражителям этого растения. «Oh, ça bande».[186] В этих разбрасывателях семян скрывается упругость и сильное, готовое взорваться, эластичное давление жизни. Я видел их тропические варианты в оранжереях, почти в натуральную величину. Именно их я хотел бы посадить в своем идеальном саду на цветочные клумбы, огородив веселыми статуями Приапа,{170} — их и еще какую-нибудь смешную травку.
Я не противоречу себе, это — предрассудок времени. Скорее, я двигаюсь по различным слоям истины, где каждый высший слой подчиняет себе остальные. В этих высших слоях, если подходить объективно, истина упрощается — подобно тому как в высших слоях мышления, но уже при субъективном подходе, понятие наращивает свою подчинительную силу. Будучи рассмотрена вне времени, эта истина уподобляется разветвленному корневищу, которое собирается во все более крупные стебли и в том месте, где пробивается к свету, сливается в единый глаз. Это, я думаю, произойдет в момент смерти.
Продолжаю Хаксли. В его стиле еще много от спекулятивного мышления, чисто конструктивной работы мысли. Но попадаются места, где отдельными золотыми крупинками, как в горных россыпях, дух сгущается в образы материальной силы. Например, в замечании, которое мне сегодня бросилось в глаза: о том, что человеческая экономика эксплуатирует умершую жизнь, как залежи угля, эти остатки первобытных лесов, нефтяные поля, целые побережья из птичьего помета и прочее. В этих месторождениях смыкаются лучи железных дорог и судоходных путей, в них целыми кланами поселяются пришельцы. Если встать на позицию далекого астронома и представить себе стяженное время, то подобный спектакль покажется нам суетой мушиного роя, почуявшего крупную падаль.
В таких образах писатель глубоко увязает, касаясь слоев, скрывающих в себе превосходство мышления нашего века по сравнению с ушедшим. Различие здесь световое, выступающее уже не как простое, а как корпускулярное колебание.
Париж, 6 сентября 1943
Продолжил воззвание. Работая над ним, я отмечаю особый род усилия, которое трудно объяснить. Какая-то фраза мне ясна, я готов ее записать. И все же записыванию предшествует внутренняя борьба. Создается впечатление, что для решимости не хватает капли особой эссенции, но раздобыть ее можно только с великим трудом. Любопытно, что записываемое чаще всего укладывается в концепцию, но, несмотря на это, меня не покидает чувство, будто именно теперь, проскользнув сквозь напряжение, она стала иной.
Читаю дальше Хаксли. После чего без конца вижу сон о пребывании в крестьянском доме, где я был гостем, — и все же единственное, о чем я вспомнил утром, было то, что я вошел в комнату, на двери которой висела табличка со словом astuce. «Ага, — подумал я, просыпаясь, — это была неплохая комната, ведь astuce значит „высокомерие“». Тут же, открыв словарь, читаю, что это слово переводится как «коварство», «лукавство». Что ж, и такое значение подходило к ситуации.
Париж, 7 сентября 1943
Повторил свою прогулку по лесу и набережным в обществе Жуандо, поведавшего мне, что наплыв образов и мыслей настолько держит его, что он работает почти без перерыва. И я действительно застал его на нашем привычном месте встречи — на скамейке у Этуаль, он что-то усердно писал, целиком уйдя в работу. Я думаю, что чудовищные несчастья, которые обрушиваются на народы, высвобождают духовные силы, все более мощными волнами и порывами влияющие на восприятие, обостряющие его. Вокруг голов, как вокруг башенных шпилей во время грозы, кружат стаи галок и голубей; легионы духов ищут места упокоения.