Николай Ашукин - Брюсов
1905 г.
Не скажу, чтобы наша революция не затронула меня. Конечно затронула. Но я не мог выносить той обязательности восхищаться ею и негодовать на правительство, с какой обращались ко мне мои сотоварищи (кроме очень немногих). Я вообще не выношу предрешенности суждений. И у меня выходили очень серьезные столкновения со многими. В конце концов, я прослыл правым, а у иных и «черносотенником».
Все московское восстание я пережил воочию. В первый день пошел гулять, встретился с Н. Н. Баженовым <психиатром>, и он завел меня в Губернскую Управу, где были кн. Долгоруковы и другие будущие видные деятели кадетской партии. Мы смотрели в окно, как пилили телеграфные столбы и строили баррикады. Позже сидели с Баженовым в «Скорпионе», и я подарил ему только что вышедший «Stephanos» <Венок>.
На другой день я бродил один, слушал стрельбу, видел раненых, убитых, видел начальников революции, большею частью плохо говоривших по-русски. Ходили чудовищные слухи. Я им не верил и с самого начала был убежден в безуспешности восстания. Под конец все так привыкли к пушечной стрельбе, что отец, играя в преферанс, мелком отмечал число выстрелов: 101, 102, 103, 104, – 200, 201, 202 <…> Мой брат делал вид, что он все знает, со всеми в сношениях, но все его известия оказывались вздором». (Дневники. С. 136, 137).
Я вижу новые эры истории. Не говорю уже о воочию начавшейся борьбе против Европы, против двухтысячелетней гегемонии европейской культуры. Но что ждет нас, если Россия сдвинется со своих вековых монархически-косных устоев? Что, если ее обуяет дух демократического безумия, как Афины времен Пелопоннесской войны? А это вовсе не невозможно. Конечно, «во глубине России» пребудет «вековая тишина» еще долго <…> Если сила 110 миллионов (или их больше?) будет ринута во всевозможные авантюры – внешние и внутренние, во все социальные опыты, во все предприимчивые экспедиции? Неужели, если у нас будет Национальный Конвент, не найдется у нас своего Бонапарта? (Письмо от 13 января 1905 года // Письма П. П. Перцову-1. С. 234).
Россия сейчас интереснейшее место земного шара. События идут если не стремительно, то достаточно поспешно. Будущего регента Сергея Александровича «отстранили». Я сам видел его мозги на площади, буквально. Династии Романовых суждено кончиться, как она и началась, при Михаиле. Маленький Алексей, недавно глядевший на нас со страниц всех иллюстраций, кончит дни в Тампле. Царь Людовик XVI «на площади мятежной — во прахе». Либеральные адвокатишки, ругавшие декадентов на вторниках Художественного кружка, будут голосить в Русском Парламенте. <…> Парламент заключит мир, отдаст Маньчжурию, Сахалин, Камчатку, Приморскую область. Уж заодно бы и всю Сибирь по Урал: верный способ загубить японцев!
«Правовое государство» — «административный произвол»… Когда я еще раз слышу эти слова, я испытываю жадное желание спустить говорящего с ближайшей лестницы…
А что, если 400 000 русских положат оружие под Мукденом? Я уеду в Австралию и буду писать стихи на австралийских наречиях. Авось мне поставят памятник в Гонолулу (Письмо П. П. Перцову от февраля 1905 года // Брюсов в начале века. С. 255, 256).
Валерий представляется мне эпигоном шестидесятников, образ мыслей которых он воспринял от отца. Но вместе с тем он был историком «классического» направления. И это создало пеструю смесь в его взглядах на «героев» и чаяния утопического социализма. Наряду со стихотворением «Каменщик» прославляются Ассаргадон, Робеспьер, Марат. Осваивая полностью или частично целый ряд наук, он, насколько я знаю, мало интересовался или, может быть, совсем не интересовался политической экономией. Даже широко распространенных в 1905—1907 годах сочинений Плеханова, Каутского, Бебеля, Меринга, вообще тогдашних социал-демократических книг и брошюр в его большой библиотеке нет. На этой почве в 1904 году у нас с ним даже произошла своеобразная переписка стихами. Прочитав стихи Валерия «К согражданам»:
Война не тихнет. В каждом домеСтоит кровавая мечта,И ждем мы в тягостной истомеСтолбцов газетного листа.
В глухих степях, под небом хмурым,Тревожный дух наш опочил,Где над Мукденом, над АртуромПарит бессменно Азраил.
Теперь не время буйным спорам,Как и веселым звукам струн.Вы, ликторы, закройте форум!Молчи, неистовый трибун!
и т.д., я передал ему послание, написанное на латинском языке (Воспоминания о брате. С. 299, 300).
Я написал стихи, упрекавшие <Брюсова> в том, что «когда все выступают за дело народа», подавленного «жизненными невзгодами», когда «преступно молчать, скрывая преступление», он, Валерий, призывает к этому молчанию.
В те дни брат ничего мне не ответил. Только позднее я прочитал его стихи, помеченные 20 августа 1905 года и озаглавленные «Одному из братьев». Там был подзаголовок: «Упрекнувшему меня, что мои стихи лишены общественного значения». Вот его ответ:
Свой суд холодный и враждебныйТы произнес. Но ты не прав!Мои стихи — сосуд волшебныйВ тиши отстоенных отрав.
Стремлюсь, как ты, к земному раюЯ, под безмерностью небес;Как ты, на всех запястьях знаюСледы невидимых желез.
Но узник ты, схватил секиру,Ты рубишь твердый камень стен,А я, таясь, готовлю мируЯд, где огонь запечатлен.
Он входит в кровь, Он входит в душуПреображает явь и сон…Так! Я незримо стены рушу,В которых дух наш заточен!
Чтоб в день, когда мы сбросим целиС покорных рук, с усталых ног,Мечтам открылись бы все степиИ волям — дали всех дорог.
(Брюсов А. Я. С. 129).
…<Брюсов> принял предложение Семена Афанасьевича Венгерова участвовать в подготовке намечавшегося издания собрания сочинений Данте в «Библиотеке великих писателей» <…> Письмо Брюсова, являющееся ответом на это предложение С. А. Венгерова, обращает на себя внимание той восторженностью, которая, пожалуй, не свойственна деловой переписке поэта:
17 декабря 1904
Многоуважаемый Семен Афанасьевич!
Почти не сумею объяснить Вам, до какой степени меня увлекло и взволновало Ваше предложение. Вполне понимаю и помню, что это еще пока «мечтания», предположения, но мало есть мечтаний, в осуществление которых мне хотелось бы поверить. Данте! Данте! Да ведь это один из самых моих любимых, если не самый любимый поэт — среди всех! Сонеты Шекспира в свое время я переводил в значительной степени ремесленно; Байрона перевожу не без любви к нему, ибо Байрон, конечно, и для меня, как для большинства, был «первой любовью» в мировой поэзии; но ради переводов Данте я готов отказаться от всех других дел, даже от «Весов», если бы это оказалось нужным. И мне кажется, я мог бы переводить Данте. Вы знаете, что детская моя самовлюбленность давно миновала, и вспоминаю я о ней не без стыда, но если я могу признать сам какие-либо достоинства за своим стихом, то прежде всего сжатость и силу(предоставляя нежность и певучесть — Бальмонту), а ведь это именно те свойства, которые нужны для перевода Данте. Затем я довольно хорошо знаю итальянский язык, — гораздо лучше, чем английский, на котором только что читаю, а по-итальянски говорю или по крайней мере говорил. Эпоху Данте я изучал в университете. Наконец, близок мне и знаком древний Рим, отголосков которого так много в Комедии, а Вергилий, у которого учился Данте, — тоже один из самых дорогих мне поэтов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});