Анри Труайя - Эмиль Золя
Когда с наступлением первых осенних холодов все перебрались в Париж, Александрина заявила, что хочет увидеть Денизу и Жака. Теперь время от времени, по четвергам, она вместе с Эмилем водила детей в Тюильри, в Пале-Рояль, на Елисейские Поля или в Булонский лес. Играя, ребятишки то и дело робко поглядывали на незнакомую даму, которая так печально им улыбалась, и на отца, который выглядел одновременно смущенным и счастливым. В другие дни случалось, что под руку с отцом шла их мать. Вскоре Эмиль научил Жанну ездить на велосипеде, и они стали кататься рядышком по лесным дорожкам. Александрина по-прежнему не видела в этом ничего предосудительного. Растроганный тем, как хорошо относится жена к его тайной семье, Золя пылко ее благодарил. «Нас объединяют не только воспоминания, милая жена, – пишет он ей 31 октября 1895 года, – у нас есть и будущее. Думай о том, что я – твой единственный друг, что я один тебя люблю и хочу, чтобы ты была как можно более счастливой».
Тем временем сплетни продолжали распространяться. Гонкур с наслаждением записывает отголоски этого небольшого частного скандальчика в своем «Дневнике». Он все более враждебно относится к собрату по перу, который слишком много издается, слишком хорошо продается, которому слишком везет. Теперь придирчивый автор «Девки Элизы» не может стерпеть успеха «Рима»: «Мне показалось, что Золя, когда писал этот роман, стремился растрогать добрые души ради того, чтобы увеличить продажи. От этого автора ничего нового ждать не приходится!»[233] Не без злорадства Гонкур задумывается и о том, не настроит ли эта антиклерикальная книга против Золя академиков, чьих голосов он домогается, чтобы занять место Дюма-сына.[234] Такая возможность пробуждает красноречие мемуариста. Все, что предпринимал автор «Ругон-Маккаров», добиваясь, чтобы его избрали в академию, представляется Гонкуру смехотворным и унизительным. Он обличает лесть и подхалимство, которыми этот вечный кандидат щедро пересыпает свои статьи в «Фигаро», когда пишет о «политической элите». «Ах, этот Золя! Неделю назад этот бывший хулитель политических деятелей воспевал всех нынешних и всех прошлых министров, которые еще могли бы вернуться. Сегодня он превозносит евреев, – и только ради того, чтобы заполучить голос Галеви! Нет, по-моему, в истории литературы не было еще подобных перемен взглядов!»[235]
На самом деле, если Золя и напечатал в «Фигаро» статью под названием «За евреев», то лишь потому, что давным-давно почувствовал, в какой злобный заговор вступили клерикальные партии, консерваторы, милитаристы и легитимисты против «избранного народа», обвиняя его во всех преступлениях. Но писатель не пошел дальше этого в своих рассуждениях. Ограничившись общими соображениями, он удовольствовался отрицанием того, что у антисемитизма наличествуют народные корни, и осуждением обычной непреклонности Эдуара Дрюмона, автора «Еврейской Франции». Ему и в голову не приходило, что тот капитан Дрейфус, которого в декабре 1894 года осудили за предательство, затем разжаловали и сослали на каторгу, мог оказаться жертвой патриотической клики. Впрочем, он и не хотел тогда вмешиваться в политику.
Именно потому, что Золя считал себя только писателем, не более того, он всерьез выслушал странное предложение доктора Тулуза, руководившего клиникой душевных болезней при медицинском факультете Парижского университета и врача-психиатра в больнице Святой Анны. Речь шла о том, чтобы подвергнуть гениального творца медико-психологическому исследованию, целью которого было показать связь между интеллектуальным превосходством и невропатией. Впрочем, как подобный проект мог не привлечь мастера научного романа! Конечно же, основатель натуралистической школы и поборник теории наследственности с радостью согласился. И исследование, которое проводили многие выдающиеся врачи под руководством доктора Тулуза, началось. Результаты его занесены в отчет, где сказано, что рост Золя равняется одному метру семидесяти пяти сантиметрам; что он потерял восемь зубов, а прочие зубы под угрозой разрушения; что у него слегка дрожат руки, есть дефект произношения и наличествует врожденная предрасположенность к невропатии. В отчете этом также сказано, что, по словам «заинтересованного лица», его сексуальные потребности нормальны, хотя долгое время их сдерживала робость, и это подавленное желание «заметно сказалось на его психической жизни». Что касается его характера, то он домосед, не любящий «ни азартных игр – на деньги или каких-либо других, ни карт, ни оружия, ни бильярда». Раньше он был полным и страдал расширением желудка, но похудел благодаря строгой диете. По ночам его сны «редко бывают веселыми». Его постоянно останавливают всякого рода препятствия, «ноги отяжелели, и он на них не держится». Зато у него «превосходная память, с легкостью играющая словами», и чрезвычайно развитое обоняние. Ему свойственны страх внезапной смерти и сильнейшая боязнь темноты, яростное неприятие всякой социальной несправедливости. Заключение, вынесенное доктором Тулузом, было таким: «Признаюсь, я никогда не видел столь же умеренного маньяка или импульсивного субъекта, и мне редко приходилось видеть, чтобы некто, свободный от всякого душевного изъяна, проявлял такую психическую стабильность. Однако нельзя отрицать, что господин Золя – невропат, иными словами – человек с расстроенной нервной системой».
Все, казалось бы, верно, вот только добросовестный психиатр не отметил в своем отчете, что сочинительство служило этому «чистосердечному, скованному и робкому» человеку великолепной отдушиной. Что чувственность, не проявлявшаяся в жизни, ярко вспыхивала в его книгах. Что жажда справедливости заставляла его при всей его робости то и дело ставить себя под удар, а природное простодушие, как только Золя брался за перо, превращалось в величие пророка. Ведь на самом деле можно подумать, что существовали два Золя: забившийся в свой уголок обыватель, больше всего опасающийся, как бы его не потревожил шум жизни, и Золя-памфлетист, который, повинуясь велению своего идеала, не боялся бросить вызов злейшим врагам. Золя, в повседневной жизни старающийся избегать поступков, и Золя, стремящийся к ним перед чистым листом бумаги. Кабинетный Золя и Золя-драчун. Одним словом, человек с двойной судьбой, такой же двойной, как жизнь, которую он вел на два дома.
Со своей стороны, Поль Алексис, анализируя характер Золя, отметил, что его друг при обычных обстоятельствах проявляет себя сговорчивым из любви к миру и покою, но в нем внезапно пробуждается героическая воля, как только вспыхивает какой-нибудь литературный или светский скандал. Алексис видит в нем своего рода священника-расстригу с нежной душой, способного, однако, воспламениться, если что-то угрожает его вере. По свидетельству Алексиса, проведя два дня без работы, Эмиль начинает тревожиться. Неделя, проведенная в бездействии, – и он чувствует себя больным. «Великий Боже! – говорил когда-то со смехом писатель. – Другая женщина, кроме моей жены!.. Я только терял бы время даром!» Но с тех пор, как в его жизни появилась Жанна, он переменил мнение на этот счет, правда, скорее всего, только потому, что физических отношений между ним и Александриной уже не существовало. Он все еще был ей верен на свой лад: ведь в жизни у него была единственная настоящая жена. Его робость в гостиных превращала его в медведя. Певец народа, он боялся толпы не меньше, чем общества. «Я по-настоящему бываю собой, я полностью владею всеми моими возможностями только здесь, в своем кабинете, в одиночестве за моим рабочим столом», – говорил Золя Полю Алексису. Потребность в одиночестве не мешала ему испытывать гордость: он желал быть первым во всем и тем не менее постоянно в себе сомневался. Всякий раз, как он перечитывал одну из прежних своих книг, ему хотелось переписать ее заново. Как только книга была напечатана, она переставала для него существовать. Значение имела лишь следующая – та, в которой он надеялся развернуться наконец во всю свою мощь, показать, на что способен. Иногда Золя вздыхал: «Мне кажется, что я все еще начинающий. Я забываю о тех двадцати томах, которые у меня за плечами, и с дрожью спрашиваю себя, чего будет стоить мой следующий роман».[236]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});