Анри Перрюшо - Жизнь Ренуара
Моне, встревоженный состоянием здоровья Ренуара, уговаривал его испробовать лечение на грязях в Даксе. Ренуар, мало веривший в успех какого-либо лечения, все же посоветовался со своим врачом в Грассе – тот не рекомендовал ему, ослабленному, ехать в Дакс. Художник возвратился в Экс. Не все ли равно, куда ехать, что предпринимать! И если он хоть как-то лечился, то делал это, безусловно, ради спокойствия своих близких, а отнюдь не по убеждению. «Я лечусь наилучшим образом, уверяю Вас, – писал он Дюран-Рюэлю, – хоть это и бесполезно».
В том году он разделил курс лечения на два этапа: начал его в Эксе и затем продолжил в маленьком курортном городке в Севеннах – Сен-Лоран-ле-Бен. Завершив эту неприятную повинность, он вернулся в Париж.
Часть лета художник провел вместе с Жанной Бодо в Лувесьенне. Он не без удовольствия ожидал здесь некоего известия, однако к удовольствию примешивалась тревога. 18 августа его ожидания сбылись: «Журналь офисьель» опубликовал указ о присвоении ему звания кавалера ордена Почетного легиона. Но от этого тревога его еще больше возросла. А не осудят ли его друзья, в частности Моне, принципиальный противник каких бы то ни было официальных наград? Следуя внезапному побуждению, Ренуар написал ему:
«Я согласился принять награду. Поверь, я не затем тебе пишу, чтобы в этом покаяться или, наоборот, доказывать, что я прав. Я боюсь, как бы эта ленточка не разбила нашу давнюю дружбу. Можешь написать мне в ответ что хочешь, любую чепуху. Можешь обругать меня, мне все равно, только скажи, сделал я глупость или нет. Я дорожу твоей дружбой – до остальных мне нет дела».
Спустя три дня, однако, художник понял, что послал Моне «дурацкое письмо».
«Я был болен, раздражен, измучен. В такие минуты нельзя писать письма. Не все ли тебе равно, наградили меня или нет… Так порви же это письмо, и забудем о нем, и да здравствует любовь!»
Можно подумать, что перед нами письма провинившегося школьника.
А школьнику было в ту пору пятьдесят девять лет.
* * *Ревматизм прогрессировал, с более или менее затяжными приступами, боль то усиливалась, то отпускала. Но недуг исподволь, коварно делал свое дело, поражая тело художника. Ему все трудней становилось передвигаться, и он теперь опирался на палку. Его руки, кисти были обезображены болезнью. Однако он по-прежнему жонглировал мячиками, упорно, но все более неловко.
Неужели настанет день, когда придется оставить живопись?
Оставить живопись! Временами его охватывал страх…
Он крепился, снова брался за кисть. «Картины готов писать хоть задом!» – говорил в старости Энгр.
В ноябре Ренуар приехал в Маганьоск, и с тех самых пор его не покидала озабоченность: Алина была беременна в третий раз. «Вы повремените еще лет десять, а потом у вас родится дочь», – предрекала ему Берта Моризо в 1894 году, когда Ренуар сообщил ей «совершенно нелепую весть» о появлении на свет своего второго сына. Ренуар сердился. Девочка, мальчик – не все ли равно! Нелепо в его годы вновь становиться отцом, когда он с трудом волочит ноги, да и вообще наполовину калека.
Слишком много забот теперь доставлял ему недуг, как и его искусство, мастерство, которое он должен был спасти. Оттого так раздражал его этот последыш – запоздалый побег мертвеющей плоти. Ребенок будет пищать, плакать, кричать. Своим шумом, желанием жить, утвердиться в мире – таков закон природы –он нарушит покой дома, где обитает мечта, которую должно претворить в зримые образы, для чего нужна тишина… Нет! Ренуар взбунтовался, он не хотел, чтобы ему мешали. И сказал без обиняков, чтобы от него удалили этого младенца…
Ренуар разглядывал свои руки, «свои больные красивые руки», как писал о них Одилон Редон, приехавший в Маганьоск в феврале 1901 года, в письме к Поль Гобийяр. Оставить живопись! Отказаться от счастья более сладостного, более полного, чем счастье любви?..
За окном цвели весенние розы; поля в окрестностях Грасса уступами поднимались кверху. Солнце согревало землю, от его лучей пробуждались земные соки и семена, земля вздрагивала под всходами. Солнце зажигало румянцем щеки девушек. «Великий Пан мертв!» – некогда возвестил глас на берегу Средиземного моря, того самого моря, у которого теперь подолгу должен был жить Ренуар.
Перед мольбертом «хозяина», подготавливающего палитру, Габриэль спокойно расстегивала платье, открывая упругие груди. Обнажив полные бедра, плоский живот, она представала перед Ренуаром во всей нетронутой красе двадцатилетней девушки. Изгибы, округлости, бархатные тени…
По улицам гуляли девушки, женщины, будя вожделение. Под одеждой вырисовывались формы, мелькали ноги, в ритм шагам колыхались выпуклости, при виде которых в жилах мужчин вскипала кровь.
Своим пронзительным взглядом Ренуар впивался в модель, изучая изгибы тела, игру света на прозрачной коже. Перестать писать, отказаться от постижения тайны, сокрытой в этом распростертом, покорном теле! От постижения самой важной тайны, непостижимой в силу своей очевидности…
«Не будь на свете грудей, наверное, я нипочем не стал бы писать фигуры… Нагая женщина может выйти из волн или сойти с постели. Назовите ее Венерой или Нини – все равно, лучше ничего не выдумаешь».
Ренуар разглядывал Габриэль. «У меня нет ни правил, ни метода. Я рассматриваю обнаженную модель. Существуют мириады мельчайших оттенков. Я должен найти те, что превратят эту плоть на моем холсте в нечто живое и трепетное».
Ренуар не уставал писать купальщиц, лаская кистью обнаженные тела. Они изображены на его картинах лежащими или стоящими в солнечной безмятежности мира, увековеченного им, – мира, где женщины, разные, но всегда наделенные совершенной красотой, красотой божественной и одновременно плотской, суть воплощение Женщины, дышащей счастьем Анадиомены. Великий Пан воскрес! Ренуар писал женщину, опутав ее всесильной сетью своих мазков, похищая у нее и присваивая себе ее тайну – самую сокровенную, живую частицу ее существа.
«Когда он пишет женщину, это возбуждает его больше, чем если бы он ее ласкал!» – как-то раз воскликнул Морис Жуайян при виде картины Ренуара.
«Вот слова, которые меня порадовали», – простодушно признался художник.
И в этом году он вновь повторит курс лечения, поскольку все считают необходимым, чтобы он каждый год торчал три недели на водах. Все же в будущем он решил отказаться от этих бесполезных усилий. Он торопился съездить в Экс до предстоящих родов жены. «Если лечение слишком мне надоест, я велю лечиться нашей Габриэль», – шутил он.
Страдания не лишили его ни привычного добродушия, ни чувства юмора. Ренуар ворчал, тормошил людей, временами впадал в ярость и повышал голос, но все это было чисто внешнее. Ничто не нарушало его душевного равновесия. В мае он написал из Экса Амбруазу Воллару, желавшему купить его картины, следующее письмо, полное восхитительной иронии:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});