Надежда Кожевникова - Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие
Но нынче вижу другое: как он мчится ко мне стремительно в туннеле зелени переделкинского, еще не вырубленного под нуворишеские коттеджи, леса, с бородкой вразлет, щерясь улыбкой, со слепящим азартом в распахнутых на новизну мира глазах. Таким и останется. А теперь ты, Ваня, Ванечка, Ванюша, беги бесстрашно вперед, как некогда, недавно, Микки.
НЕВЕСТА
Это было ослепление. Так бывает, когда поезд на полном ходу въезжает в туннель, и от резкого перепада от света к мраку бьет по зрачкам. Хотя нет, сравнение с поездом не точное. Скорее это походило на сильней удар по голове, при котором не только в глазах темнеет, но и сознание помрачается. Я, видимо, перегрелась на коктебельской, прибрежной гальке, и вот мне оно померещилось.
Я зажмурилась, снова открыла глаза, но оно не исчезло. На пляже писательского дома творчества в метре от меня, лежащей ничком на махровом полотенце, стояли чудовищные, растресканные до щелей, на обрывки веревки зашнурованные, черные лыжные ботинки. На них опускался тоже черный матросский клеш, дальше следовал опять же черный, не иначе как лагерный, ватник. Глянуть выше у меня не достало сил.
Тут я услышала радостный вопль, и моя подружка Машка, распластавшаяся со мной рядом, вдруг вскочила и в своим пестром бикини кинулась на оно с поцелуями, вскрикивая-всхлипывая: "Сережа! Сережа! Ты здесь! Откуда ты?"
Ну, значит, они знакомы, только абсолютно излишен Машкин вопрос. Откуда – понятно: из зоны, вылитый уголовник, то ли освободился, то ли сбежал. Похоже – сбежал.
Лагерный ватник к обеду возник на балюстраде у столовой дома творчества. К нему подходили, беседовали, его, видимо, многие здесь знали, а Машка особенно суетилась. От нее, запыхавшейся, узнала, что Сережа не уголовник, просто любит чудить, удивлять, а сам из известной, в либеральных кругах уважаемой литературной семьи, его маме, Зое Крахмальниковой, Булат Окуджава посвятил песню.
Так же ликуя Машка сообщила, что прибыл сюда Сережа без гроша в кармане, чудом добрался, на поезде безбилетником, от Феодосии то на попутных, то пешком. Впечатляло. В завершении Машка сказала, что следует попросить у официантки добавку, хоть первого, хоть второго, так как Сережа ужасно голодный, надо его накормить.
Но получилось, что кормить Сережу, и завтра, и послезавтра, стала я. Мне исполнилось восемнадцать, он на год старше. Неважно. Ничего не важно, главное у меня появилось занятие, обязанность, без чего я всегда, и на отдыхе тоже, маялась. Придумывала задачи, себе самой поставленные, вменяемые неукоснительно, заплывы, скажем, до буя, столько-то раз, прогулки в бухты, в горы до изнеможения. Что еще? А тут Сережу, голодного, так удачно принесло.
Трапезы в столовой иначе окрасились, зарядились конкретной надобностью. Папе: "Ты же не любишь курицу, так и не ешь. Дай мне тарелку, и мамину, с салатом". Оборачиваюсь к Наровчатовым, чей стол близко от нашего: вам не понадобится ваш десерт? Жена Наровчатова, оробев: "Не понадобится…"
Унести все, что в завтраки, обеды, ужины у обитателей дома творчества вымогала, сразу, в один прием, не получалось. Сережа, в том же ватнике, развалясь на скамейке перед столовой, ожидал меня с подношениями. С наглой ухмылкой. Где он жил, ночевал, меня не касалось. Я организовывала его кормежку. И все.
Кормежка происходила в корпусе под номером девять, называемом секретарским, то есть для начальства, где Кожевниковы, в соответствии с рангом отца, жили. Вот там, на балконе, я насыщала своего подопечного тем рационом, далеко не изысканным, что отпускался привилегированным, считалось, членам общества, то бишь писателям. И даже салфетки приносила, бумажные, – дефицит по тогдашним временам.
Родителям запретила появляться в нашем номере, пока процесс кормежки не закончится. И они послушно следовали продиктованным мною условиям. Я блаженствовала, до того удавалось подкармливать только бродячих, в Коктебеле многочисленных, дворняжек. Но человека кормить оказалось значительно интересней.
Сережа, правда, поглощал пищу молча, мрачно, на меня не глядя, без спасибо– пожалуйста. Но вот однажды, к еде не притронувшись, вдруг схватил со стола тарелку и об стену жахнул. Целился в меня, но я успела посторониться.
Мы жили на втором этаже. Он бросился вниз по лестнице, я за ним. Нагнала. Плюхнулись оба на скамейку в парке, тяжело дыша. Никаких объяснений. То, что началось, объяснений не требовало.
Его черная роба, ботинки лыжные ужасали настолько, что я не заметила как он красив, ангельски, ну херувим прямо. Глаза синие, волосы золотые, точеные черты лица, высок строен. Учась в Щукинском, участвовал в спектаклях «Современника». Талантлив бешено, искрометно. И передо мной, единственной его зрительницей, слушательницей, выкладывался, шпаря монологи из "Трамвая «Желание», "Стеклянного зверинца", "Двое на качелях", "Кто боится Вирджинию Вульф?".
Я замирала, завороженная. А потом узнала, что он еще поет, аккомпанируя себе на гитаре. На балюстраде, перед столовой дома творчества как-то собрался народ, толпа. Протиснулась: в центре, с гитарой, Сережа. Мой Сережа. Я считала его своим, а у него оказалось другое на этот счет мнение.
Откуда гитара взялась? Кто-то дал, значит. Тот, или та, возможно, кто и ночлег ему предоставляла. Я-то только кормила. Другие поили. Под хмельком он ежедневно пребывал. Но меня это не настораживало. Пока что.
Поссорились, разругались мы перед моим из Коктебеля отъездом. Он начал петь не один, а дуэтом с женщиной, обладательницей гитары, лет на десять, как я прикинула, его старше, посягнувшей на мои на Сережу права. Я считала, что права у меня есть, выяснилось – нет.
Он позвонил мне, когда в Москве уже настала зябкая, слякотная осень. Я ринулась к нему на свидание, напялив сапоги, теплую куртку. Бежала к памятнику Юрию Долгорукому и, как вкопанная, остановилась. Снова удар по башке, как тогда на пляже в Коктебеле. Лужи, моросит, а он в белых брюках, ярко-синей рубашке, как райская птаха, залетевшая неизвестно откуда и неизвестно куда. Разит от него кошмарно, но на ногах держится и изъясняется связно.
Мы виделись ежедневно, болтались по улицам, по скверам, по музеям, ездили в Переделкино на могилу Пастернака, ну все как положено молодым, относящимся, так сказать, к интеллигентным, культурным слоям. Хотя на самом-то деле ничего более несоответствующего, чем он и я, мои родители и его, их окружение и моей семьи, представить было трудно.
На этот разрыв, эти полюса Сережа мне открыл глаза, я как-то сама не вникала, не задумывалась. Он сообщил обо мне своей маме, Зое Крахмальниковой, диссидентке открытой, демонстративной, и та, по его словам, чуть в обморок не упала: как, с кем связался ее сын?! С кем же? Сережа разъяснил, доходчиво.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});