Наталья Первухина-Камышникова - В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
От природы склонный к мистицизму, с детства Ньюман был глубоко предан сначала кальвинизму матери, потом англиканской церкви. Он убедился в истине католической веры после многих лет изучения истории церкви и духовных поисков. В эпоху проникавшего везде агностицизма Ньюман стал защитником католических догм. В юности cчитавший папу римского «антихристом», он стал убежденным сторонником папской власти, полностью разделял положения «Силлабуса» папы Пия IX о современных заблуждениях, вышедшего, кстати, в том же 1864 году. Ньюман был, конечно, противником эволюционной теории Дарвина, которая, однако, нашла странное выражение в его собственных трудах, доказывающих, что все предшествующие религии были этапами единого религиозного эволюционного процесса, ведущего к торжеству католической церкви. «Апология» Ньюмана – это рассказ об искренности его веры, никогда не изменявшей церкви, но всю жизнь искавшей наиболее высокого ей служения, обретенного в борьбе с заблуждениями. «Апология» написана с прямотой и обманчивой простотой, свойственной лучшим образцам классической и святоотческой литературы. Это создание высокого искусства, сформировавшегося в ходе многолетнего еженедельного произнесения Ньюманом проповедей, прославленных ясностью мысли и прозрачностью языка.
Печерин был знаком с Ньюманом, с 1854 по 1858 год занимавшим должность ректора католического университета в Дублине (кардиналом Ньюман стал только в 1879 году). Несмотря на бесспорную враждебность взглядов Печерина ультрамонтанской позиции Ньюмана, художественное совершенство созданной им духовной автобиографии не могло оставить его равнодушным. Описывая свою жизнь в католический церкви как сон души, он выворачивает наизнанку смысл книги Ньюмана. Называя свои записки «Apologia pro vita mea», он с тайной иронией пародирует ее название – «Apologia pro vita sua».
Формула «любовь к справедливости и ненависть к беззаконию» приложима ко множеству случаев, порождающих в различных исторических обстоятельствах вовсе несхожее поведение и разное развитие человеческих судеб. Она охватывает всех следующих в русской литературе друг за другом «лишних людей», поскольку применима к двум доминирующим образам их самоориентации – Гамлету и Дон Кихоту. Художественный инстинкт подсказывал Печерину, что включив себя в этот ряд, обозначив узнаваемые русским читателем ориентиры, он будет услышан. Но за годы, пока длилась его переписка с Россией, он и сам менялся. Начав с создания романтического образа бунтаря, сжигаемого благородной ненавистью к тирании, он постепенно сводит историю своей жизни к пути от бунта к покаянию, предлагая тем самым еще один вариант архетипической модели русской литературы XIX века. Для русского сознания покаяние – лучшая защита. «Мне непременно надобно оправдаться перед Россиею», – пишет Печерин. «Записки» его обращены только к России, он настаивает на том, что они представляют собой явление «самостоятельного русского развития», невозможного, по его словам, ни в одной европейской стране. Одно это противопоставление «русского развития» и европейского ставит «Записки» в центр основного историко-философского конфликта внутри русского общества. Само утверждение исключительности его судьбы именно как русской возвращает Печерина в Россию.
Попыткам напечатать в России хотя бы часть печеринских воспоминаний препятствовали разные обстоятельства. Аксаков счел неудобным напечатать отрывки из писем дублинского эмигранта и отказал Пояркову под предлогом прекращения издания с 1866 года. От публикации в «Современнике» и «Отечественных записках», выразивших интерес, Поярков воздержался – в апреле 1866 года прогремел выстрел Каракозова, и дразнить цензуру было неразумно. В 1870 году в «Русском архиве» Чижову удалось напечатать отрывок «Эпизод из петербургской жизни» и письмо Строганову из Брюсселя 1837 года. Одобряя публикацию письма Печерина, Строганов замечал, что «для некоторых молодых оно будет и поучительно; они узнают, как много зависит от первого ложного взгляда на жизнь и как опасно подчинять свои действия позывам эгоизма, своеволия и крайних мыслей» (Чернов 1989: 386). Но тот же Строганов посоветовал П. И. Бартеневу, редактору «Русского архива», отложить дальнейшие публикации «политических мнений несчастного эмигранта» до тех пор, пока законченные мемуары не отразят изменение взглядов Печерина «на строй нашего общества».
Печерин был готов предстать перед молодым поколением даже в качестве отрицательного примера. Он так хотел, чтобы история его жизни осталась запечатленной, что предложил Чижову «ускользнуть от цензуры» и напечатать записки за границей, в Женеве, в русской типографии, оставшейся после смерти Герцена и Долгорукова. Чижов не мог пойти по этому пути. В 1874 году записками заинтересовался редактор «Вестника Европы» M. М. Стасюлевич. Чижов известил Печерина, что его воспоминания будут напечатаны в февральской книжке «Вестника Европы» за 1876 год, даже сообщил сумму гонорара. Но они не появились ни в этом году, ни в следующем. Чижов умер, рукопись осталась в архиве журнала в том виде, в каком Чижов ее составил. Следуя просьбе Печерина он включил только те отрывки, которые были связаны с его жизнью в России, а все остальное предполагалось сохранить для посмертного издания. Печерин не хотел, чтобы в католическом мире узнали о его авторстве. Даже под псевдонимом он просил не печатать ничего антикатолического – «ни одной строки, ни одного слова, ни малейшего намека против католичества». Более того, если в напечатанном тексте, пишет он 14 августа 1875 года Чижову, «наши езуиты найдут что-нибудь не так, то я тотчас скажу, что мало ли чего не печатают в России под моим именем, нельзя же мне за все это отвечать» – здесь Печерин ссылается на напечатанное в «Русском архиве» стихотворение, ошибочно ему приписываемое (Сабуров 1955: 466–467) и на публикацию Герценом без его ведома поэмы «Торжество смерти». Это был не только страх перед католическим начальством, это было продолжением его тактики изоляции друг от друга двух миров, в которых он жил.
Переписка с Чижовым, ставшим «единственною и последней нитью», связывавшей Печерина с Россией, составляла тайную, внутреннюю часть его повседневной жизни. Но он пережил Чижова на восемь лет. О том, как прошли эти его последние годы, можно только догадываться на основании тех писем, которые он писал ему между 1874 и 1878 годами. Постепенно письма Печерина теряют очевидную литературность, он уходит от сознательного построения собственного образа, и отдается непосредственному общению с единственным человеком на свете, с которым он может чувствовать себя самим собой. Теперь, несмотря на полное отличие внешних обстоятельств жизни, они находят общее не только в воспоминаниях прошлого, но и в сохранившемся у обоих душевном огне: у Печерина скрытом от окружающих, явном – в отношениях с людьми у Чижова. И хотя горечь разочарования, пронизывающая письма Печерина, имеет иной источник, она понятна Чижову. Усилия Чижова подвигнуть русское правительство на поддержку национальной промышленности, на развитие русского, а не иностранного капитализма, сталкивались с оппозицией, да и купечество с трудом принимало проекты, не обещавшие немедленной выгоды.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});