Подкова на счастье - Антон Юртовой
Если в данном творении много сказано об особой восприимчивости в детском возрасте и всё текстовое полотно словно бы обра́млено тематикой неизбежного взросления человека, то не возникнет ли у кого сомнений по части некоторых ремарок?
Они могут показаться неподходящими для усвоения в начальном возрасте, а, возможно, кое-кто посчитает их и просто вредными для детской аудитории. На эти сердитые, как их называют, замечания могу ответить, что я бы не хотел иметь среди читателей детского возраста тех, которые живут с чужой подсказки. Будь подсказка даже вполне благосклонной и благорасположенной по отношению к автору сочинения, она также не в состоянии принести заметной пользы.
А в чём польза должна бы быть, я не берусь отвечать на этот вопрос, поскольку речь идёт о сочинении, которое сработано мною, и указывать самому, есть ли в нём достойная поучительность, не вполне корректно. Я написал, и этим свою задачу могу считать выполненной.
Изложенное, возможно, привлечёт, кого-то из ребят, возможно, кого-то из умудрённых педагогов или академиков. Не исключаю, что кем-нибудь обнаружится нечто неприемлемое категорически, когда оно будет связано с пониманием детской литературы в том её виде, как она сложилась и чем представлена в своей классике.
Если говорить о ней в целом, то, на мой взгляд, в историческом плане она разделяется на́двое.
Первая часть, это та её составляющая, когда собственно детской она ещё не значилась и была просто литературой о детских судьбах или близкая детям по её занимательности. Такой она оставалась на протяжении столетий вплоть до первой четверти XX века, когда она одинаково ровно могла устраивать любые читательские круги в разных странах, о чём сейчас напоминают её наиболее талантливые переложения в кинематографе, сценическом и других видах искусства.
Век назад векторы поменялись под влиянием излишней политизации общественной жизни. Тогда писатели и поэты, не особо заботясь о последствиях, существенно заузили значимость книг и отдельных произведений о детях и о детстве, относя их к разряду литературы, называемой теперь детской.
При этом они активно заполняли страницы рябью политизированных доктрин, тем самым выпячивая свою неумеренную спесь и политические пристрастия.
Цель была примитивной – подтолкнуть детское сословие к восприятию образа его жизни как целиком соответствующего властным установлениям, как залог «правильного» их воспитания…
Уже вскоре такое манипулирование показало свою полнейшую несостоятельность, приведя к детскому бездушию, как в частности в ситуации с Павликом Морозовым.
Несмотря на такие и им подобные изъяны концепция детской литературы никем пока не оспаривалась и не менялась; прежней она остаётся до сих пор. Даже больше того: её искусственное прилаживание к задачам текущей политики усиливается – это ощущается даже в том случае, когда автор детской книги или произведения, изображая художественные образы, уличает власть или приближённых власти.
Очень мало подвижек во взглядах на формы изложения детской тематики. В результате изданное для детворы и подростков пестрит давно обкатанными сюжеталиями и жанровостью.
Иные подходы вроде как неприемлемы. Всё «недетское» изгоняется. По той, мол, причине, что дети «не поймут» и не найдут здесь ничего для себя интересного, значит, и читать не будут. А раз так, несостоятельной окажется и задача воспитания детворы, подрастающего поколения, чего допускать никак нельзя…
Сухие и ходульные образы в книгах для ребят, призванные упрочить их патриотизм, на самом деле способны только отвратить их от подлинных задач воспитания.
Разве надо бояться за детей, что им не по плечу может быть что-то в сочинённом для них? К чему страхи? Некоторым детям и подросткам более по душе не хорошо понятное плоское, а – с утяжелением, относящееся не обязательно только к детям.
Я в этом сам убедился, когда самый старший мой брат как-то привёз мне сборник статей одного известного дореволюционного критика и публициста, и я, в тогдашней поре ещё не достигший своих девяти лет, прочитал книгу от корки до корки, и серьёзные статьи о состоянии общества заинтересовали меня, – я не нашёл в них ничего непонятного для себя.
Кроме фактического материала, в сборнике меня привлекла тогда его насыщенность личным авторским ви́дением неотложных перемен, манера писательства, где в единстве давали себя знать конкретное внешнее и глубокая чувственность.
К детской чувственности это отношения не имело, но тот урок восприятия всё же, полагаю, не прошёл для меня даром…
Всё, и книги в том числе, усваивается детьми по большей части в той мере, в какой оно несёт в себе, помимо чистого знания, чувственное, развивая и приумножая его.
Из этого я исходил, взявшись за написание данного сочинения. Ничего особо нового тут нет, и я, завершая рассказ, не намерен это подчёркивать…
Конец
Изящным слогом
Поэмы
Лунная симфония
Бесконечные вспышки огней.
Я брожу одиноко, как в сказке,
мимо тёмных стволов
тополей.
Я плыву мимо их оголённых
вершин,
улетаю за грань
голубых
облаков,
за прильнувшие к ним
силуэты
просвеченных
стылыми зорями
высей,
пустот
и глубин.
Я живу. Я люблю.
Я взволнован и счастлив без меры.
На ладони своей ещё чувствую я
твою руку
тугую.
Я вдыхаю ещё запах кос твоих
пепельно-серых.
Я люблю этот холод
осенних
безлюдных
ночей
и над миром уснувшим
задумчивость
лунную.
Тишина надо мною
созревшею грушей висит!
Тишина в моём сердце
набатом стозвонным
гудит!
Это мне улыбается гордое,
смелое время.
Это мне говорит свою тайну
звезда
из далёких окраин
вселенной.
Чу! Я слышу, как гибнет покой!
Тихо льётся симфония
звуков и красок,
словно снег
молодой.
И огней бесконечная пляска.
И брожу я один будто в сказке
мимо тёмных стволов
тополей…
На вершине
Мне не странно и не дико
в этом мире многоликом.
Я – над гребнем, у стремнины,
где, как следствию с причиной,
возникающим заботам
в направлении к субботам
не дано тащиться врозь
под расчёт скупой и мнимый,
полагаясь на авось;
здесь – всему свой бег и срок,
перемен порядок – строг,
а желанья – исполнимы.
Тут я весь; тут мой порог;
тут моя, своя граница,
мой рубеж для возвышенья
в чутких снах и продвиженьях
к яви, скрытой в заблужденьях;
край под месяцем искрится;
в нём легко преобразиться
и раздумьям, и душе,
коль