В. Лазарев - Поживши в ГУЛАГе. Сборник воспоминаний
Во-первых, почти через полстолетия невозможно вспомнить детально, как все происходило. А во-вторых, осталось чувство вины, что вел себя недостойно, малодушно, может быть, даже подло.
Что это было: страх, растерянность, безволие, низость натуры? Меня не били, не пытали, если не считать пыткой лишение сна. Возраст, неопытность? Нет, прежде всего трусость, боязнь даже неизвестно чего. До ареста я закалялся физически: приучал себя к холоду, к неудобствам. Обливался холодной водой, купался до глубокой осени, спал почти на голых досках, легко одевался в зимнее время, что в дальнейшем мне помогло. Но морально я себя не подготовил, что продолжает терзать мою совесть по сей день.
Кто-то, кажется, горьковский писатель Кочин, сидевший какое-то время со мной в одной камере, сказал мне:
— Бесполезно сопротивляться, все равно будешь осужден.
Я рано понял это.
Далеко не сразу усвоил я технологию допросов. Как правило, после отбоя, едва я успевал сомкнуть глаза, гремел, вызывая содрогание, замок моей камеры. Входил надзиратель, толкал в плечо:
— На допрос! — и выходил, давая время одеться.
В сопровождении уже другого охранника я шел по лестнице, по коридору, согласно тюремному ритуалу держа руки сомкнутыми за спиной. Кабинет моего следователя, капитана Евдокимова, находился на первом этаже, прогулка до него была непродолжительной, но впечатляющей. Неяркое освещение, какая-то особенная, настораживающая тишина, как будто даже стены смотрят, простреливая тебя насквозь.
Евдокимову лет тридцать пять. Он высокий, стройный. Ни облик, ни выражение лица не выдавали в нем ничего зверского, патологического, что неудивительно было бы для человека его профессии. На нем была еще старая форма — френч с широким отложным воротником со шпалой в петлице. Кабинет его небольшой, в одно окно, зашторенное белой занавеской, спиной к которому он и сидит за просторным письменным столом с телефоном. Поодаль перед столом одиноко стоит стул. Это для меня.
То поглядывая на меня, то раскладывая бумагу на столе, Евдокимов, видимо, изучал очередного клиента, и, как я заметил, не без некоторого удивления: уж очень щупленький сидел перед ним враг народа, одним ударом можно дух выпустить.
Первый допрос начался обычно:
— Фамилия, имя, отчество?
Все заносится на бумагу. Потом как-то сразу, хлопком:
— Ну, рассказывай о своей антисоветской деятельности.
Таращу на следователя глаза и, наверное, как поначалу все в моем положении, отвечаю:
— Я антисоветской деятельностью не занимался.
Хотя, как, вероятно, далеко не все, сидевшие на этом стуле, я прекрасно понимал, по какой причине нахожусь здесь и о чем пойдет речь.
Позднее, в лагерях, неоднократно приходилось слышать такое:
— Пятьдесят восьмая? Болтун. За анекдот, что ли, попал?
Семь, а то и все десять лет давали за рассказанный «антисоветский» анекдот. А встречались случаи и сами по себе анекдотические. Так, на 3-м ОЛПе Чистюньлага, по словам моего товарища, глухонемой старик сидел… «за связь с Гитлером». Слыша подобное, я сам себе казался государственным преступником.
А началось все так. Еще в 1941 году мой друг и сосед Вовка Виноградов принес рукописный журнал «Дружба», красочно и умело оформленный, начиненный стихотворениями и эпиграммами. Его выпускали Вовкины одноклассники, которые были старше меня на два года. Предвидя скорую разлуку со школой, они хотели передать журнал тому, кто младше по возрасту.
— Продолжать будем? — предложил Вовка.
Я не согласился:
— Лучше свой придумать.
И стали выпускать свой журнал — «Налим».
Потом, на следствии, Евдокимов спрашивал меня:
— Почему журналу дали такое название? Скользкий, не попадется?
Все было проще. Журнал предполагалось сделать юмористическим: мы увлекались рассказами Зощенко. А в кинотеатре тогда только что прошел фильм — экранизация рассказов Чехова (в том числе рассказа «Налим»). По какой-то ассоциации мне и показалось, что такое название подходит нашему журналу.
Три первых номера «Налима» соответствовали задуманному направлению, но с четвертого, когда Виноградов был уже в армии, а мне удалось довести актив журнала до восьми — десяти человек (школьников старших классов), тон его резко изменился. Это отразилось даже на внешнем оформлении журнала. Вместо красивых виньеток на его обложке появился черный силуэт Некрасова и эпиграф: «Мало слез, да горя реченька, горя реченька бездонная». Позднее предполагалось добавить еще силуэты Радищева и Герцена. Соответственно изменилось и содержание публикаций.
В последнем, седьмом номере, оставшемся незаконченным, была помещена моя поэма с предлинным названием: «Разговор на одной из московских улиц вечером 23 августа 1943 года». Хотя поэма занимала одиннадцать страниц, я написал ее за один день, начав в 7 утра 24 августа и закончив уже при электрическом освещении. Содержание ее связано с произведенным накануне в Москве салютом в честь освобождения от немецких захватчиков города Харькова, но смысл сводился к осуждению бездарного руководства нашей армии, что было очевидно уже в самом начале военных действий и явилось следствием отсутствия в нашей стране демократии, свободы слова и печати. Даже некоторых выдержек из нее, выявленных военной цензурой в моих письмах, оказалось достаточно, чтобы испортить жизнь мне и двум моим товарищам.
Я понимал, как опасна наша затея, но считал сам и убеждал в этом других авторов журнала, что, пока мы несовершеннолетние, нам бояться нечего, в крайнем случае отделаемся испугом.
Я ошибся.
— Так как же, — спрашивал Евдокимов, — будем рассказывать о своей деятельности против советской власти?
А как можно рассказывать о том, чего не было и нет? Воспитанный при советской власти, я считал, да и сейчас не отвергаю, что власть советская — власть справедливая. Но это не значит, что отдельные личности, забравшие ее, а не получившие по доверию народа в свои руки, должны быть безоговорочно поддерживаемы и тем более что их действия нельзя подвергать обсуждению. Свобода слова, свобода печати — вот гарант сохранения справедливости.
— Я не против советской власти, — отвечал я своему следователю совершенно откровенно, — но я не одобряю деятельность отдельных ее представителей.
— Но ведь эти представители и есть советская власть, — возражает Евдокимов.
Получался замкнутый круг: человек, стоящий у власти, — это и есть сама законная власть, и осуждение этого человека есть недовольство существующим политическим строем, что является государственным преступлением. Также и свобода слова. Ее никого не лишают, но только если ты ее не используешь во вред советской власти. Если ты делаешь замечание, с чем-то не согласен — значит, ты агитируешь против советской, народной власти, значит, ты преступник, враг народа.