Лео Яковлев - Чёт и нечёт
В центре группы он увидел своего беспокойного соседа по «очереди». Мальчишка уже не ныл и не вертелся, а горько рыдал, повторяя одну и ту же фразу:
— Зачем мертвец на меня посмотрел?!
Все старались внушить мальчику, что ему показалось: не могло же быть так, что все не заметили, а один он заметил! Но убедить ребенка в том, что он не видел того, что он видел, оказалось невозможно, и в беседу вступил благообразный пожилой человек с бородкой и в очках с позолоченными ободками:
— А вы знаете, — сказал он, — что здесь неподалеку проходит линия метро, и колебания грунта от движения поездов, если они попадут в резонанс, а такое иногда случается, распространяются очень далеко. Возможно, одна такая волна и дошла до Мавзолея, и он дрогнул, а наш юный друг, как самый внимательный из нас, эту дрожь заметил! Это я вам как специалист говорю!
Поскольку разговор принимал чисто научный оборот, к нему подключились любознательные взрослые, и один из них, в частности, спросил:
— А почему, если то, что вы говорите, правда, дрогнул только товарищ Сталин, а наш дорогой Владимир Ильич остался неподвижен?
У большого ученого и на этот вопрос был готов немедленный ответ:
— Тело Владимира Ильича уже практически окаменело, а ткани относительно недавно умершего товарища Сталина еще сохранили упругость. Этим все и объясняется!
Марксистско-ленинская диалектика своей несокрушимой логикой успокоила людей, притих даже малыш, пытаясь сообразить что-то свое, не понимая и не веря услышанному объяснению, поскольку он еще не усвоил Главную идиотскую формулу, гласящую, что учение Маркса всесильно, потому что оно верно. Ли эту формулу знал, но он знал и то, что учение Маркса верно лишь потому, что миллионы людей стремятся сделать его всесильным, а кроме того, он знал еще кое-что, не позволявшее ему согласиться с мнением ученого соседа по распавшейся очереди. В то же время он понял, что Остап Ибрагимович был не прав: знатоков все-таки не надо убивать, иногда они бывают полезны.
Ли задумался о другом: почему малышу показалось, что «мертвец на него посмотрел», когда Ли четко видел, что веки Сталина только дрогнули, а не раскрылись. Спустя много лет, увидев «моргающего Христа» в Светицховели, он понял, что при мгновенном взгляде может обмануться даже самое острое зрение.
Когда Ли уходил с площади, все эти события как-то сразу отошли на задний план, и в его душе снова печально и чарующе зазвенела серебряным звоном отпущенная на свободу гитарная струна. И он вспомнил, что «звук лопнувшей струны, замирающий, печальный» отмеряет у Чехова ход Судьбы. И подумал о том, что, может быть, и в его жизни этой тихой и нежной песнью, заполняющей его сейчас, Хранители Судьбы дают ему знать об исполнении его предназначения, а дальше он волен жить как все, обычной человеческой жизнью, с ее радостями и печалями. Это радостное ощущение обретенной Свободы не покидало Ли до отъезда из Москвы, но эта радость его оказалась преждевременной, ибо отпуска нет на войне, говорит Екклезиаст.
VВ предпоследний в этом году день своего пребывания на даче Ли бродил по комнатам. Ему почему-то очень хотелось немного побыть возле дядюшки. Его не томили предчувствия, хоть он ощущал приближение перемен. Ощущал он и неизбежность этих перемен. Его московский мир, еще недавно такой большой, сворачивался на его глазах, и Ли не мог ничего сделать, чтобы его удержать. В этом мире для Ли оставалось очень много неясного и непознанного, и он понимал: все эти малые и большие тайны будут для него закрыты навсегда.
Так у него уже было, когда в сорок первом вот так же «свернулся» и отошел в небытие его довоенный мир. Записывая свои строки: «Мы больше в этот мир вовек не попадем, вовек не встретимся с друзьями за столом», Хайям думал, прежде всего, о неизбежности своего ухода, но для Ли, которого его собственная Судьба не волновала, в этих словах звучала горечь иных потерь. При этом в его воображении возникал уютный интерьер спального вагона, озаренный мягким льющимся светом; за столом на удобных диванах сидят милые ему люди — он так привык к ним за относительно долгий путь! Идет интересная неспешная беседа, радуют глаз изысканные блюда и напитки, хрусталь и дорогой фарфор, свободная рука Ли лежит на туго накрахмаленной салфетке, но он, Ли, должен покинуть это дорогое ему застолье, так и не успев обо всем узнать и услышать… И вот он один стоит среди ночи и тьмы на глухом полустанке, а поезд со всеми теми, кто ему дорог, с освещенными окнами уносится в недоступную ему даль, превращаясь в одинокий слабеющий красный огонек. И Ли знает, что где-то здесь недалеко, в каком-нибудь невзрачном домике, есть уютная комната, озаренная мягким льющимся светом, что там за столом с изысканными блюдами и розовым вином в хрустальных бокалах сидят те, кого ему предстоит узнать и полюбить. Они еще не видели его, не знакомы с ним, но они уже знают, что он должен прийти, и они уже ждут. И все равно — тяжела наука расставанья и велика тяжесть разлуки…
Дядюшку он нашел на закрытой веранде. Он сидел в плетеном кресле у окна и машинально перебирал несколько брошюр с его статьями, изданных в Багдаде, Дели и Бомбее. Ли взял в руки багдадское издание, вгляделся в красивую арабскую вязь заглавия, нашел двойную букву «лам-алиф», узнал еще несколько букв, но всю надпись прочитать не смог и загрустил, вспомнив, как Рахма объясняла ему этот причудливый алфавит.
Дядюшка раскрыл бенгальскую брошюру и с искренним удивлением сказал:
— Неужели они сами это могут прочитать?!
Ли засмеялся: слишком уж необычным ему показалось это наивное сомнение в устах человека, читающего на одиннадцати языках и свободно говорящего на пяти. Он напомнил дядюшке о не менее причудливых алфавитах Армении и Грузии, где тот не так давно побывал. От Грузии перешли к грузинам, а от грузин — к Сталину. И тут Ли с удивлением почувствовал, что Сталин, подмигнувший ему несколько дней назад из своего хрустального гроба, остается для дядюшки живым человеком.
За окном темнели сосны, сумерки заполняли веранду. Света они не зажигали, и дядюшка задумчиво говорил:
— Слишком много холуев крутилось вокруг него, а для любого холуя нет большего наслаждения, чем облить нечистотами того, кто им помыкал. Этой посмертной судьбы Сталину не избежать. Мне трудно судить, кто там прав, кто виноват. Если говорить конкретно, например, о таком бандите и аферисте, как Гришка Зиновьев, то раздавить такого гада — дело святое. Может, и еще кто-нибудь был ему под стать: не сам же Гришка творил свои гнусные дела! Сталин не был так прост, как, скажем, его писанина. Был у меня как-то с ним разговор о Плутархе. Хозяин взял в руки томик, и речь у нас зашла о Гракхах. Мне-то, конечно, для этого разговора не требовалось заглядывать в книгу: все, написанное Плутархом, я помнил дословно — и не сразу обратил внимание на то, что и он книгу не раскрыл и точно пересказал целую страницу о «большевистской» реформе Тиберия Гракха, как будто прочел ее вслух.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});