Дмитрий Бобышев - Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
В тот же день приходила и моя врачевательница, миловала, целила и наслаждала мне зрение и слух, и дух, и тело. Она стала совсем шёлковой. Порезы наши почти зажили, и на том месте, где романтики моря обычно татуируют себе якорёк, у меня остался тонкий прямой шрам, памятка на всю жизнь. Такая же мета оставалась и у неё. Мы то и дело теперь, как тогда на литовской косе, превращались в оленей, бегущих по дюнам в молодом сосняке, продуваемом ветром, – сильные счастливые животные. Тот же западный ветер дул и здесь, в северной столице, но уже не надо было прятаться от него по музеям и сомнительным кафешкам, – у меня было пристанище, из окон которого виднелся золотой ангел этого ветра, вечно повёрнутый влево.
Теперь подруга надолго меня не оставляла, нас разлучали только большие праздники, которые она, понятное дело, должна была проводить с семьёй. Но и тут она нашла способ оградить меня от свободных гулянок. В канун – какого же это года? – она пригласила меня к себе на ёлку, сказав:
– Ты, кажется, дружишь с Галей Руби? Вот и приходите вместе.
Галя, отчасти догадываясь и любопытствуя, согласилась, я принёс шампанского, она мандарины, и мы с виду легальной парой присутствовали на семейном застолье. Муж моей оленихи сделал несколько снимков у ёлки. Фотки впоследствии очень пригодились нам с Галей...
Всё это сильно щекотало нервы, я чувствовал себя по крайней мере авантюристом Феликсом Крулем, а то и ловким и безжалостным наглецом из набоковской «Камеры обскура», но я не мог не отдавать себе отчёта в том, что если раньше обманывала мужа только она, а я был псевдоневинным её соучастником, то теперь мы занимаемся этим оба. И я стал настаивать на единоличном обладании ею.
– Тебе что – так как есть – плохо?
Нет, мне было легко и сладко жить с ней – пусть во грехе, в адюльтере, но – с ней. Просто восхитительно! Волшебно.
– Тебе нужно жениться на Гале, – однажды предложила она такую идею.
– Ещё чего! Галя – мой хороший друг. Что ж – использовать её ради прикрытия и испортить всю дружбу?
Какой же это год был? Наверное, 1974-й. В конце прошлого года прокатилась арабо-израильская «война Судного дня», которая многих встревожила, ведь эмиграция в (или – через) Израиль вставала тогда на крыло. А там у сирийцев оказались тысячи советских танков, у египтян – сотни советских боевых самолётов. Однако споткнулась коса о камень, и на эту жуткую технику нашёлся окорот.
– Счёт пошёл на МИГи, – острил будущий протопоп Михаил, который иногда забегал ко мне после работ на Ленфильме. Под псевдонимом «Нарбеков» он написал роман о таком же, как он сам или я, прозелите, который глядит на мир глазами новообращённого, и мы обсуждали эту книгу – в машинописи, конечно. Например, московский метрополитен воспринимался героем как принаряженный ад, преисподняя, и это сравнение подтверждалось уже тем, что при строительстве многих станций обязательно разрушали Божий храм. Кроме того, неофит его наслаждался и мучился, встречаясь с замужней красавицей, приезжавшей, между прочим, к нему на метро и распалявшей его тем, что её прошлое было каким-то образом «связано с кровью».
Пугающе много было у автора и его почти автопортретного героя совпадений, и со мной тоже.
* * *Между тем идея отъезда не только завладела умами, но воплощалась на практике и даже вошла в анекдоты. За смехом, однако, пряталась горечь. Собиралась в дорогу Горбаневская, отчаливал Виньковецкий, распрощался я со Славинским, даже стало заметно по городской толпе: в ней, словно изюмин в выпекаемых булках, становилось всё меньше ярких лиц. Получали вызовы из Израиля знакомые и незнакомые. Моя подруга теперь жадно слушала «голоса», восхищалась диссидентами, превозносила всё «штатское».
Захотела сама к моему удивлению, чуть ли не напросилась в Комарово, когда я возил туда матушку Наталью с сыном в прощальную поездку на могилу Ахматовой. На пути назад сказала Наталье с неожиданной силой:
– Я преклоняюсь перед вами!
Та понимающе глядела на нас в электричке, улыбалась глазами в стрекозино-громадных «потусторонних» очках.
Наконец, уже не совсем тайная, частично рассекреченная подруга сделала мне настолько интересное предложение, что я чуть не взлетел на пружинной тахте (мы в этот момент возлежали). Она сообщила, что решилась уехать с детьми, бросив мужа, и при этом пойти за меня, если я еду с ними.
– А ему мы скажем, что это фиктивно, чтобы только помочь тебе выехать.
– А он что?
– Он уходит со своей работы, ищет другую, потому что их танки-самолёты не нас защищают, а воюют против Израиля, где у нас друзья и родственники. Но у него секретность, которую снимут только через десять лет.
– И тогда что? Он приедет, и – здравствуйте, я ваш муж?
– Тогда и посмотрим.
– Ну зачем? Это ведь такая ломка! Разве нам сейчас не хорошо? Я ведь только и мечтаю жить вместе с тобой здесь.
– В этой коммуналке? А дети? Я не хочу, чтобы они в будущем, ради хорошей работы, должны были вступать в партию... Это такая гадость!
– Но можно ведь и не вступать. Я вот давно уже хочу уйти с телевидения, тоже осточертело: сплошная пропаганда. Но уезжать отсюда не собираюсь. Более того – если начнут выдворять, буду за косяки дверные хвататься!
И сквознячок впервые пробежал между нами.
И Горбаневская, и Виньковецкий, уезжая, дарили мне своих друзей, свои приятельские и интеллектуальные связи, как бы заштопывая дыры от их будущего отсутствия. Наталья больше знакомила с диссидентами, Яков – с художниками и геологами. И оба – с пастырями духовными.
Золотоискателем был Соломон Давидович Цирель-Спринцсон, ровесник века, – причём, не советского, начинающегося с семнадцатого года, а именно календарного. На сталинской каторге он провёл двадцать лет жизни (от года моего рождения до освободительного 1956-го) – правда, с краткими перерывами, но и со смертным приговором уже в лагере. Тридцать дней провёл в камере смертников. Колымские холода, страхи и унижения не истребили в нём внутреннего (да и внешнего) достоинства – он оставался истинным джентльменом: держался прямо, разговаривал учтиво, интересовался искусствами, носил галстук-бабочку. И – не пасовал перед нахрапистой ложью, открыто высказывал иные предпочтения.
Я бывал у него на Школьной и после Яшиного отъезда. Выяснилось, что он в восторге от стихов всё ещё юной и непредсказуемой Вайсс. Что ж, я – тоже. И он предложил устроить у него нашу совместную читку. Я продолжал чувствовать свою вину перед ней, уже неведомо – истинную или мнимую, но здесь усмотрел повод к примирению, хотя бы дипломатическому. И согласился.
Квартира Цирель-Спринцсона была мини-коммуналкой, но его комната позволяла разместить небольшую компанию. Я пришел первым. В одном углу стоял уже накрытый для скромного пиршества стол, оставшееся пространство занимали кушетка, шкаф с книгами и несколько стульев. Василиса явилась с опозданием, с небольшой свитой незнакомых мне людей и с чёрным пудельком, тёзкой нашего уехавшего друга. Мазнула меня взглядом белёсо из-под чёлки, уселась со свитой на кушетку. Пуделёк весело бегал по комнате, тыкаясь каждому в колени, прося внимания, ласки, игры. Как водится в кругу малознакомых людей, чтобы замять смущение, об этой собачонке все только и разговаривали, каждый трепал пёсика, гладил, и Яшка крутился, повизгивал от удовольствия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});