Валерия Пришвина - Невидимый град
Когда мы подходили к дому, ты впервые улыбнулся застенчивой улыбкой и посмотрел прямо в глаза.
— Зайдем к моей маме, — сказала я, — вы ей полюбились. Кстати, вам надо обсушиться — какой дождь! — Мама нас встретила ужином.
В тепле кудри твои обсохли и круто завились. Щеки порозовели. Лицо твое засветилось радостным удивлением.
Мы говорили с тобой… Не смею сейчас ничего примышлять к дорогим воспоминаниям. Я не помню в подробностях содержания нашего первого разговора. Он был, конечно, о том, ради чего ты меня разыскал. Ты спрашивал о моей вере, о моем пути к ней, о православии. Я сказала тебе, что никогда не теряла веры, никогда с детства не чувствовала себя вне Церкви, и потому у меня не было к ней «пути»: искать мне было нечего — мне надо было лишь усилиться вниманьем к тому, что я уже имела. Вера была для меня всегда не суммой каких-то определений или формул, а ощущением Силы, с которой связана моя душа. Эта Сила была более реальной, чем мое «я». Эта Сила через разум и совесть давала мне силу жить и надежду возлагать на нее же — на эту Силу. Когда я сознательно стала узнавать учение Церкви, ее символику, ее догматику, ее людей — все это укрепило веру, с которой я родилась, в которой была воспитана семьей, литературой, обществом, «отцами». Церковь — это единственно прочное и реальное, что я нашла в мятущемся мире.
Вот, вероятно, круг мыслей, который я попыталась передать тебе при первом нашем знакомстве.
— А все-таки, — сказал ты между прочим, — Зубакин, конечно, неясная фигура, но он мне предсказал нечто: давайте запомним и проверим.
— Что же? — заинтересовались мы.
— Он рассматривал мою руку, потом сосредоточенно молчал, закрыл глаза и сказал: «Вы умрете в 30 лет». На всякий случай я буду торопиться.
— С чем торопиться?
— Я начал писать систему философии для всех понятную, то, к чему мы пришли. Мы — это русская философия. Надо сказать для всех выразительно и просто, чтоб не затерялось в сумятице переустройства мира. А у меня туберкулез, пока, правда, неопасный — железы. (Ты показал свои набухшие на шее опухоли, как ты их называл — «шишки»). Но надо преодолеть болезнь, пока я не кончу задуманной работы.
Ты рассказал нам, что один инженер-изобретатель, владелец маленького завода, нэпман, поверил в твое призвание и предложил тебе ежемесячную помощь, чтобы ты мог, не думая о хлебе, писать.
— Очень маленькую, — уточнил ты, — но я проживу на нее. Как вы думаете, это допустимо — принять такую помощь?
— Конечно, — откликнулись мы с мамой в один голос, — это бывает, это называется меценатством.
— Потом мы откроем большое издательство, — пошутила я. — К тому времени ваш меценат прогорит, станет старичком, и мы будем о нем заботиться.
Ты вскинул на меня обрадованно глаза:
— А вы напишете книгу «Символ веры» — о тайнах веры на современном языке, чтобы всем было понятно. Я раньше сам о ней думал, а теперь, когда встретил вас, это будет ваше дело.
— Значит, будет у нас издательство? — спросила я.
— Будет! — убежденно ответил ты.
Вернувшись домой в тот вечер, ты сказал своей матери: «Если б ты знала, мама, какую я девочку встретил сегодня! Как жаль, что она не мальчик!» Это узнала я впоследствии от Марины Станиславовны. Мы очень скоро, не сговариваясь, перешли с тобою на «ты». Словно взявшись крепко за руки, устремились мы рядом к открывавшимся нам все новым горизонтам мысли. Это совершалось незаметно для нас самих. Работу свою ты мне тогда еще не показал. Ты посоветовался о ее названии, сказал, что пишешь к ней новое вступление, и мы вместе решили: это будет «Остров Достоверности».
Лишь сейчас, глядя назад, я вижу во всем смысл, тогда же мы не задумывались о себе. В этом-то и было самое существенное: мы совсем не думали тогда о себе. Если извлечь корень из наших отношений первых двух лет, то он окажется следующий: ты «торопился» — торопился успеть написать свою книгу; я старалась ни в чем тебе не помешать. Другого желания, другой мысли у меня и не рождалось.
Много лет спустя я нашла у Марины Цветаевой строки, вполне выражающие мое душевное состояние:
Я на душу твою — не зарюсь.Нерушима твоя стезя{133}…
Когда я прочла их Михаилу Михайловичу Пришвину, он сказал: «Вот какая может быть любовь!» Но в том-то и дело, что у нас это была еще не любовь: мы ее к себе не впускали. И потому Цветаева знала, кого она встретила. Я этого начисто не замечала: мое сознание как бы выключилось в эту сторону. И еще более — у Олега.
Тем временем подходила весна. Однажды ты пришел и сказал мне, что хочешь ехать на Кавказ, лечить свои «шишки». Тебе дают туда письма к знакомым людям, где можно остановиться и дешево прожить. Но я-то знала: у тебя была другая, более важная цель. Ты недавно прочел книгу Свенцицкого «Граждане неба» о кавказских пустынниках{134}, и как же тебе было их не поискать: неужели они существуют впрямь, в наше время, на нашей земле? Неужели это правда? И если существуют, то какой может быть разговор? надо с ними остаться!
— А книги? — спросила я. — Без них тебе не написать «Острова».
— За книгами буду приезжать раз в год, — ответил ты. — К тому же пока это только поиски. Что-то я найду на самом деле!
Ты уехал. Я помню и дивлюсь теперь: и мысли о том, что ты меня оставляешь и я теряю тебя, ни единой мысли такой у меня не мелькнуло. Неужели я еще совсем не знала, кем мы стали друг для друга? И вот, со всей строгостью, снова, как это было уже много, много раз, я сама себе отвечаю: тогда у меня действительно не было и мысли о себе, о возможности личных отношений с тобой, я была воистину в отношении тебя бескорыстна. «И по имени не окликну/ И руками не потянусь»{135}, — сколько у Марины здесь горечи, нежности и женской страсти! Ничего такого не было в моей душе: я проводила тебя легко, радостно, спокойно и бездумно. Мы плыли с тобой на высоком гребне волны — это была настоящая свобода. Вспоминая, я не вижу даже и признаков влюбленности. Что же это было? Неполное, недостаточное чувство? Не могу ответить, знаю только одно: мы не снисходили тогда к себе самим, потому я и не могу сейчас на эти вопросы себе ответить. Такое редко бывает, вероятно, с людьми, и человек вряд ли может выдержать такое долго.
Ты уехал. Я не тосковала по тебе. Больше! Даже мысль моя редко была занята тобою. Но ты был тот, о котором Михаил Михайлович Пришвин запишет однажды в своем дневнике: «Живу я с ней хорошо, и она со мной счастлива, и я не нарадуюсь. Но скажу и признаюсь: зажег ее жизнь другой человек, чью рубашку я недостоин носить»{136}.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});