Михаил Филин - Толстой-Американец
А вскоре, на исходе летнего месяца, полковник Фёдор Толстой оставил усадьбу и на перекладных отправился в Тамбовскую губернию. В письме от 31 июля А. И. Остен-Сакен оповестила Т. А. Ергольскую (дальнюю родственницу графа, воспитательницу Л. Н. Толстого): «Вчера, то есть 30-го, граф Фёдор покинул Москву; он отправляется в Воронеж на почтовых лошадях. <…> Он всё ещё очень печален. Кажется, будто время не приносит никакого облегчения его горю»[915].
Американец ехал не в Воронеж, а чуть ближе, в терпящее бедствие имение, которого мог лишиться в любую минуту. Он жаждал хоть что-то предпринять, дабы сохранить для семьи этот кусок хлеба.
Перезахоронение праха дочери и поездка Толстого в Тамбовскую губернию были звеньями единого замысла. После всех случившихся «нещастий» граф Фёдор Иванович, преодолев «порок лень в самой высокой степени»[916], постановил привести дела в порядок.
Вероятно, для себя глебовский мудрец тогда уже определил, кого могильщики зароют на Ваганькове в следующий раз.
Глава 10. ПОСЛЕДНЯЯ ТУЧА РАССЕЯННОЙ БУРИ
Концы с концами должно свесть.
Князь П. А. ВяземскийПоездкой на почтовых в Тамбовскую губернию в 1838 году Американец открыл заключительный этап своей жизни. Долгий период его относительного затворничества, вызванного болезнью Сарры и собственной хворью, остался в прошлом. Граф Фёдор Иванович Толстой, «седой как лунь старик»[917], на несколько лет вновь превратился в человека поступка, публичного и не всегда однозначного.
Вернувшийся из ссылки отставной подполковник и заядлый картёжник А. А. Алябьев надумал жениться. Его избранницей была Екатерина Александровна Офросимова, тридцатисемилетняя вдова. Венчание композитора происходило 20 августа 1840 года в селе Рязанцы Богородского уезда, в тамошней церкви Святой Троицы. Сохранилась соответствующая запись в церковной метрической книге, благодаря чему нам теперь известно, что поручителями со стороны жениха выступили корнет Н. И. Иохимсен и… «полковник граф Фёдор Иванович Толстой»[918]. Американец оказался в сельском храме отнюдь не случайно: он издавна водил игрецкое знакомство с автором знаменитого «Соловья». К тому же наш герой был, что называется, «должником» Алябьева: ведь шедший под венец Александр Александрович однажды сочинил душевный романс «Роза» на стихи графини Сарры Толстой.
После смерти дочери граф вообще зачастил в храмы. Горюя, он ещё ближе подошёл «к убеждению в християнстве»[919]. При этом он, как многие даровитые люди, искал Божество преимущественно умом, интеллектуальным усилием — и поверял религиозные спонтанные порывы философическим скепсисом, мудрованием.
Характерные тому подтверждения имеются, в частности, в дневнике В. А. Жуковского за 1841 год. Так, 30 января пребывавший в Москве поэт записал: «У меня почти всё утро Толстой <…>. Замечательное слово Толстова: я понимаю, как можно любить своих врагов, но не понимаю, как можно любить Бога»[920]. А 23 февраля, после визита к Американцу, В. А. Жуковский зафиксировал следующую тираду пытливого хозяина: «Его изъяснения грехопадения: Адам уже до падения пал. Зрелище коров прельстило его»[921].
От современников не укрылось воцерковление нашего героя. О том, что Толстой-Американец обернулся в преклонные лета «христианином», писал, в частности, А. А. Стахович[922].
Мемуаристка М. Ф. Каменская настаивала: «Фёдор Иванович сделался мало того что богомолен, а просто ханжой»[923].
А Лев Толстой в разговорах с близкими и вовсе утверждал, что его дядюшка «к старости так молился, что колени и руки себе ободрал»[924].
Он обитал преимущественно в деревне, в не надоедавшем ему Глебове, но регулярно наведывался в древнюю столицу и подолгу оставался в городе. (Жительствовал тогда граф в Басманной части, неподалёку от церкви Трёх Святителей, в собственном доме[925].)
В Москве отставной полковник посещал не только родню[926], театры и Английский клуб, но и жилище полуопального П. Я. Чаадаева на Старой Басманной. Граф высоко ценил общество С. А. Соболевского, П. В. Нащокина, А. П. Елагиной, Ф. Н. Глинки и М. С. Щепкина; общался с «представителями славянских теорий»[927], то есть со славянофилами; не единожды выступал в различных аудиториях с позиций ревностного апологета «русской партии». Именно с этих позиций наш герой в послании от 23 августа 1844 года мягко упрекнул друга, князя П. А. Вяземского, за эпистолярную бестактность: «Ты уличил народ русской в его несовершенстве, недостатках: мне было больно»[928].
На людях он вещал, как встарь, умно, смело и ярко — и зачастую по-юношески увлекался, высказывал спорные, а то и крайние суждения. Например, С. Т. Аксаков вспоминал: «Я сам слышал, как известный граф Толстой-Американец говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, которые были горячими поклонниками Гоголя, что он „враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь“»[929].
Свидетельницей другого выступления Американца (отчасти поддержанного Ф. И. Тютчевым) против автора «Мёртвых душ» оказалась Александра Осиповна Смирнова-Россет. 3 ноября 1844 года она оповестила писателя: «У Ростопчиной при Вяземском, Самарине и Толстом разговорились о духе, в котором написаны ваши „Мёртвые души“, и Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их; что даже и смешные стороны имеют что-то наивно-приятное; что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрёв; что Коробочка не гадка именно потому, что она хохлачка. Он, Толстой, видит даже невольно вырвавшееся небратство в том, что когда разговаривают два мужика и вы говорите: „два русских мужика“; Толстой и после него Тютчев, весьма умный человек, тоже заметили, что москвич уже никак бы не сказал „два русских мужика“. Оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая вылилась в „Тарасе Бульбе“, где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа»[930].
В филиппиках Американца наличествовала, по всей видимости, и глубоко запрятанная, «нутряная» неприязнь аристократа к худородному, неопрятному и чванливому бумагомарателю. Вышло, похоже, так, что невесть откуда взявшийся и вошедший в моду Николай Яновский-Гоголь стал для графа Толстого одним из одушевлённых символов наступивших пасмурных времён — века торжествующего хамства, хихиканья над святым и книг с базара; века, не шедшего ни в какое сравнение с благородной и ясной эпохой толстовской молодости. Расслышав единственно гоголевский смех над русскостью, Американец возмутился до глубины живой души, — и гнев ослепил Толстого. Обычно проницательный граф оставил без внимания и намёк хохла на «незримые, неведомые миру слёзы», и даже его «бойкую необгонимую тройку».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});